Вольница — страница 7 из 108

— Как от бездолья-то человек кружится! Ай-яй-яй! А ведь человек может гору сдвинуть — сила-то какая у него! И выходит, други мои, что нет разбегу человеку, ежели он даже ниточкой к приколу привязан. Глядит он на прикол и думает, бедняга, что вся сила — в этом приколышке. Радоваться ты должен, Маркел, что с прикола с испугу сорвался: свободный стал и сила при себе. Оно верно, и со свободой совладать надо: свобода-то даром не даётся. Так-то, друг мой, комаринский мужик! А вот Вася легче тебя: отлягнулся — и поскакал играючи.

Отец огрызнулся, отводя от него глаза:

— Аль ты оракуль, что меня, как арбуз, вырезаешь?

Маркел, поражённый, сел и ошалело уставился на Онисима.

— Бьёт под самый пах, Вася. Гадай дальше, Соломон-волшебник!

Онисим с улыбочкой ел красный ломоть арбуза, выковыривая ножичком чёрные семечки и остренько поглядывая на отца и Маркела.

— А тут, Вася, и гадать нечего: по простоте своей вы оба на виду. Маркел, как лошадь, тащил свой воз безропотно. Вот сорвался с прикола — дальше хомута не уйдёт. А ты, Вася, кудрявенький, ходишь иноходчиком — шиковатисто: себя любишь показать, как богатенький. Ты — как колобок: я от дедушки ушёл, я от бабушки ушёл… побегу по свету за вольной жизнью. А что с колобком-то приключилось?

Отец пренебрежительно усмехнулся и разгладил пальцами свои кудри.

— Старый ты человек, а шутоломишь, как ряженый. При уме да сноровке — человеку везде место.

— Верно, Вася, жизнь наша такая: от сумы да от тюрьмы не отказывайся. У всякого таракана своя щёлка есть. А вот ты в своей щёлке-то не усидел. И место-то как будто насиженное, от рождения данное. А выпрыгнул. Чего бы это?

Маркел почесал свою волосатую голову обеими руками и злобно засмеялся.

— И рад бы на родном месте сидеть, да вот чебурыхнули. Куда только головой угодишь?..

Отец, обняв колени, покачивался вперёд и назад и, усмехаясь, отмалчивался.

— Вот оно как, — строго сказал Онисим, колюче поглядывая на отца и Маркела, точно заранее знал судьбу каждого из них и знал, что ожидает их в будущем. — Видали, сколь народу-то намело? И этак на каждом пароходе из года в год, изо дня в день… Выброски человечьи — боговы объедки. И каждый кричит и кружится по-своему: одни мычат, другие рычат, а всякие прочие и плачут, и пляшут… Человек горем потеет, бедой одевается. А я вот обмозолился, хожу наг и бос и не желаю ни дома ближнего, ни скота его, ни кнута его…

Отец насмешливо отозвался:

— Бездольному псу и нищий — хозяин. А ты хоть и хвалишься вольностью, а батрачишь бесперечь. Тебе и покрасоваться-то нечем.

Маркел под говорок Онисима захрапел, обхватив огромной рукой Ульяну. Изнурённая больным ребёнком, она спала с открытым ртом, и старообразное лицо её, исполосованное скорбными морщинами, омертвело в глубоком сне. Ребёнок уже не плакал и лежал около неё неподвижно, завёрнутый в грязную рухлядь.

Глухо грохотали и чихали машины за стеной, всюду рокотали голоса, слышались пьяные выкрики и песни, трещал и барабанил потолок под шагами гуляющих на верхней палубе, и мне казалось, что красные спиральки лампочек дрожат от этих торопливых и весёлых шагов и от рыхлой поступи каких-то тяжёлых людей. Может быть, в топоте над моей головой слышны и шаги матери, и Варвары Петровны… Хорошо бы подняться к ним наверх и побежать навстречу ветру да смотреть в ночную даль, в безбрежный разлив речной тьмы, в россыпь красных, зелёных и жёлтых огоньков, в таинственную жизнь, полную неведомых чудес. Книжка лежала у меня на коленях, но я не читал её: я угорел и изнемог от пережитого. Я дремал, но не мог уснуть: меня тревожили, как бред, и сказочные видения «Руслана», и путаница новых впечатлений, и ощущение сильного движения парохода, и, глубоко подо мною, грохот и свист машин, волшебно живых и жутких.

Вернулась мать с Варварой Петровной — свежая, весёлая, румяная, словно в бане вымылась.

— Красота-то какая!.. раздолье-то!.. Так бы всю ночь там, наверху, и пробыла… Душа-то, как голубка, воркует…

Варвара Петровна ласково засмеялась ей, как ребёнку.

— Трудно тебе, Настя, будет с такой нежной душой, а чувствую: не замрёшь ты, не отупеешь — пострадаешь, да в песне горе изольёшь…

Она вздохнула с грустной задумчивостью, пристально поглядела на мать и заключила словами песни:

Хорошо тому на свете жить,

Кому горе-то — сполагоря:

Ведь тоска-то слезьми моется,

Бедованье песней тешится…

В эту ночь я проснулся от причитаний Ульяны и какого-то гнетущего беспокойства. Было душно, пахло нефтью и сыростью, голова ныла от грохота машин и свиста пара. Люди лежали всюду кучами, в лохмотьях. И далеко, и близко орали детишки.

Ульяна стояла на коленях и, рыдая, покачивалась вперёд и назад с ребёнком у груди. Мать уговаривала её и пыталась взять ребёнка, но она отталкивала её простоволосой головой.

— Не дам!.. Не трог меня, Христа ради!.. За какие грехи, господи, наказываешь?.. Всю жизнь мучилась — свету божьего не видела… Ничего не осталось — пошли по чужбине горе мыкать… А тут и последнюю кровинку отнял господь…

Маркел сидел на корточках и глядел на неё кровавыми белками, не зная, что делать. Он крутил и трепал пальцами бороду, встряхивал взлохмаченной своей головой и, как виноватый, упрямо гудел:

— Чего же сделаешь, Ульяна!.. Воля божья… Куда же денешься?..

Отец спал или притворялся, что спит, чтобы не ввязываться в чужие дела. Впрочем, я заметил, как он украдкой дёрнул мать за сарафан и сердито кашлянул. Но она даже не оглянулась и что-то тихо бормотала Ульяне, обнимая её и прижимаясь щекой к её лицу. Варвара Петровна причёсывалась и со строгим спокойствием посматривала на Ульяну. Потом она связала свою постельку, затянула её ремнями, завернула книги в бумагу и завязала их верёвочкой. Она только один раз властно приказала Онисиму:

— Ты, Онисим, распорядись, как надо. Мы с тобой оба сойдём на берег. Я буду с Ульяной, а ты с Маркелом пойдёшь хлопотать… Ну, да не мне тебя учить, — сам знаешь.

Онисим юрко вскочил на ноги и требовательно, без обычной улыбочки, заторопил Маркела:

— Ну-ка, ну-ка, мужик, сряжайся скорее! Сейчас к пристани причалим. Выйдем на берег и всё обрядим до другого парохода. Ну-ка, дай я тебе подсоблю…

И он начал распоряжаться, как хозяин, подталкивая Маркела кулаком в спину и в бок. Маркел послушно стал собирать свои пожитки, кряхтя и вздыхая:

— Одна беда без другой не бывает, беда беду погоняет… Бог обидел, а чорт верхом сел. Эх, житьё-бытьё! Продрал бельмы — и за вытьё.

Варвара Петровна шепнула что-то матери и поцеловала её. Мать села на своё место, обняла меня и, вздрагивая, крепко прижала к себе. Я шёпотом спросил её:

— Это что за беда у них?

Она лихорадочно прошептала мне в ухо:

— Ребёночек у Ульяны умер. Хоронить его надо — вот на берег и сходят. Ты молчи. Нельзя, чтобы люди узнали, а то взбулгачутся.

Отец лежал попрежнему безучастно и неподвижно, натянув поддёвку на голову.

Наверху, где-то далеко, разливно звенела гармония, с разудалым отчаянием заливались песни и глухо барабанил плясовой топот каблуков.

Среди пассажиров, мужиков и каких-то голодранцев, началась тревожная возня. Две старухи с монашескими лицами, в чёрных платках, сколотых булавкой под подбородком, с угрюмым страхом косились в нашу сторону и бормотали басовито и враждебно. Мужики спали, только двое поднялись один за другим, пошли босиком за нуждой, разморенные сном. Весь оборванный галах, с сизым, отёчным лицом, сел, опираясь на руку, и с безумными глазами пьяницы угрожающе прохрипел:

— Собирай монатки, борода, и — на берёг!

Ульяна попрежнему стояла на коленях спиной к проходу и качала мёртвого ребёнка. Она уже не рыдала, а молча смотрела в одну точку и, должно быть, ничего не видела и не слышала. Маркел с остервенением захлёстывал верёвкой тюк, опираясь на него коленкой.

Мне было страшно — страшно мёртвого младенца на руках Ульяны, страшно какой-то зловещей тайны, которая ушибла людей, словно внезапно посетил нас невидимый призрак, которому нет имени. Я не отрываясь смотрел на Ульяну, и мне чудилось, что от неё исходит странная духота, которая проникает в самое сердце. И я видел, что и мать переживала то же угнетающее чувство: её лицо будто похудело и стало бледным, а глаза остановились на Ульяне в жутком ожидании. Но Варвара Петровна попрежнему сидела спокойно, задумчиво-строго и молчаливо. А Онисим с весёлой юркостью возился вместе с тяжёлым и растерянным Маркелом над его пожитками.

— Вот сейчас на пристань сойдём… А ночком опять сядем на пароход и побежим вниз… Была бы душа жива да сила-здоровье. Хоть и спотыкается человек и падает, а всё-таки встанет и пойдёт своей путёй. Хоть и плутает во тьме, а к солнышку выйдет. Выйдет! И из родничка живой водицы напьётся.

— Эй ты, старый козёл! — угрожающе крикнул галах. — Чего ты там сулишь… солнце в торбе да воду в решете?

Онисим оглянулся и просверлил его своими пронзительными глазками:

— Не тебе, дружок, не тебе — нету: ты и так богатый.

— Чем же это я богатый для тебя? — насмешливо придирался галах.

— А тем, дружок, что вору всё открыто — и карман и майдан, живи — не тужи, а умрёшь — не вздохнёшь.

— Пускай я для грабителей вор, а таким, как ты, сивый козёл, я полтинники под ноги бросаю, хо-хо!

— А кому ты мои полтинники бросал, Башкин, когда вытащил у меня сорок монет на фарфосе на бережку, под весенним солнышком? Ну, и не обиждайся. Не касайся чужого горя: младенец-то сильнее тебя.

Варвара Петровна сурово прикрикнула на Онисима, глядя на него тёмными глазами:

— Онисим, замолчи! Ты сам тревожишь людей.

Онисим послушно сел на своё место и затряс бородёнкой от немого смеха.

— Правды, Варварушка, не угомонишь, а душа — не курица: крылышки ей не свяжешь.

Галах долго и молча глядел на Онисима одурелыми глазами пьяницы, потом встал, разболтанно подошёл к старику и угрюмо прорычал: