Никита неожиданно всхлипнул и с трудом проговорил:
– Кончается…
– Саввушка! – резко крикнул государь и заметался в своей горнице. – Коня, Саввушка! Борзо коня!
Остановившись у красного крыльца хором своего сына, Иван Васильевич взбежал по лестнице в переднюю. Слуги широко отворяли ему двери и низко кланялись. Так прошел он быстро и молча до самой опочивальни.
Елена Стефановна, белая и неподвижная, сидела на постели в ногах мужа. Маленький Димитрий прятал лицо в коленях матери, судорожно обнимая ее. Дьяк Курицын, стоявший в изголовье Ивана Ивановича, увидел вошедшего государя, бросился к нему и, целуя ему руки, повторял с рыданиями одно и тоже:
– Государь мой!.. Государь мой!..
Иван Васильевич все понял.
– Опоздал яз, Феденька! Не простился… – прошептал он и, опустившись на пристенную скамью, вдруг потерял сознание.
Глава 7Государево воздаяние
Зимой тысяча четыреста девяностого года, ближе к февралю месяцу, после смерти Матвея Корвина, короля угорского, стали приходить через гостей московских и доброхотов разных тревожные слухи из Литвы, Польши, а также с Дикого Поля. Дьяк Курицын доложил государю, что и ему через своих литовских соглядатаев известно стало о новых злоумышлениях короля Казимира.
– Великий государь, мне ведомо стало, – сообщил дьяк, – что после смерти короля Матвея, друга нашего и союзника, король Казимир остатки Орды подымает против нас.
– Разумею, – молвил Иван Васильевич, – ныне руки у Казимира слободней стали. Друг наш и союзник преставися, а воевода Стефан молдавский сам под власть Казимира склонился.
– Верно, государь, – согласился Курицын, – одной опоры нашей против папистов не стало, по грехам нашим покарал нас Господь. Максимиан пытался угорское наследство захватить, а папа сказал ему, яко собаке: «цыц».
– Кто же захватил? – спросил Иван Васильевич.
– Папа отдал Угорское королевство королю чешскому Владиславу, сыну любимца своего, того же короля Казимира.
– Как же смог папа примирить короля Владислава и Максимиана? – спросил Иван Васильевич.
– Сие папа хитро изделал. Отдал он Владиславу угорский Белгород и все угорские земли, а Вену и все австрийские земли передал Максимиану. После сего Казимир и осмелел, а ныне даже и татар на нас натравляет по указке папы…
– Царевич-то Мердовлят Салтыкханович, племянник Менглы-Гиреев, в Касимове с полками стоит? – спросил Иван Васильевич.
– Да, государь, – ответил дьяк, – в Касимовом городке, там у него довольное число своих уланов и казаков.
– Вот и пошли ему от меня приказ, дабы следил за Ордой. Да такой же приказ пошли царю казанскому Махмет-Эминю. Да строго напиши, не прозевали бы они ордынцев-то, повестили бы нас вовремя. Ратные же меры яз сам приму. Яз подумаю с ним о татарах. – Иван Васильевич задумался и, помолчав некоторое время, сказал с усмешкой: – Хочу яз, Федор Василич, и братьев своих единоутробных на сем деле заодно испытать. Дела-то становятся весьма уж похожи на те, которые Казимир начинал с Ахматом перед Угрой да и с братьями моими. Тогда ведь и папа такую же паутину плел против нас. Подумай о сем, Федор Василич, и сам за всем пригляди.
На третью неделю Великого поста, в четверг, двенадцатого марта, спешно прибыл из Твери архиепископ Вассиан Стрига-Оболенский, духовник покойного Ивана Ивановича, великого князя тверского.
Иван Васильевич торжественно и почтительно встретил архиепископа Вассиана и, приняв от него благословение, сказал:
– Похорони ты сам, совместно с сущими на Москве архиепископами и епископами, с подобающим сыну моему и соправителю почетом в соборе у Михаил-архангела. – Великий князь помолчал и добавил: – Молю тя, отче, пригласи на похороны игумена отца Зосиму, из старейшего на Москве Симонова монастыря. Ныне же приходи на обед ко мне, яз о многом хочу с тобой подумать с глазу на глаз.
Архиепископ Вассиан внимательно поглядел на осунувшееся и побледневшее лицо Ивана Васильевича и сказал глухо:
– Буду, государь. Рад тобе во всем услужить. Да укрепит Господь дух твой и даст тобе ныне терпенье…
Принимая у себя за столом архиепископа тверского, Иван Васильевич, как всегда, был ровен и спокоен, только пальцы у него слегка дрожали, а губы в улыбку ни разу не сложились. Забыл будто ласковую свою усмешку государь.
– Хочу, отче, – сказал он, – пока нет у меня митрополита на место покойного Геронтия, о трех наиглавных делах государствования с тобой подумать. Как бы так содеять, чтобы всю торговлю у Ганзы и прочих немцев отбить к выгоде наших русских гостей-купцов. Ныне же думаю яз много о данях и оброке с крестьян деньгами, подобно тому как архиепископ новгородский взимает их с волости Белой и в Никольском погосте; хочу и в других своих волостях и погостах так же учинить.
– Ведаю, государь, – оживился епископ Вассиан. – Белая волость сия в Бежецкой пятине. Умно и добре там все наряжено. Оброку для тобя с той Белой волости положено и за обежную дань[146] пятьдесят рублей и полдва рубля и две гривны и три деньги. А оброку деньгами за мясо и за мелкий доход – восемь рублей и деньгами за хлеб – тридцать девять рублей и семь гривен и полторы осьмины деньги. И всего оброку деньгами за хлеб, и за мясо, и за мелкий скот, и с озер за рыбную ловлю – сто рублей без гривны и без полутора деньги.
– О сем, отче, – молвил государь, – яз ныне и думаю: как бы укрепить сие в новых уставных грамотах. Хочу твердый и постоянный доход установить серебрецом, чтобы сподручней и легче собирать и хранить его в государевой казне. Драгоценную же пушнину еще труднее собирать и хранить, и, может, лучше особый соболиный приказ нарядить, который бы токмо пушниной и ведал. Хочу иметь также постоянный доход от хлебного оброка, а для сего буду поддерживать тех, кто трехпольное хозяйство ведет. Сам ты, отче, ведаешь, подсечное-то хозяйство николи столь урожая не дает, как трехпольное, особливо когда земля удобрена навозцем от своего скота. Подсечное хозяйство борзо истощает землю. В трехпольном же хозяйстве земля тучна и урожайна, что дает постоянный доход…
Государь Иван Васильевич задумался, не переставая смотреть в окно, и медленно произнес:
– Да и мужик-то, сколь мне из приказов моих известно, стал к хлебопашеству задор иметь, хочет он из земли не токмо рожь да пшеницу, но сребрецо добывать… О сем яз еще с покойным митрополитом Геронтием баил… Разумеешь сие?
– Разумею, государь, ибо о сем ведал аз еще от почившего в бозе митрополита. Дело сие правое и доброе.
– Спасибо тобе, отче, – тихо молвил Иван Васильевич. – Благожелательны словеса твои. Крепят они дух мой в сии тяжкие дни… – Иван Васильевич, взглянув в окно, задумался. Взгляд его стал неподвижным. – Видишь, отче, – начал он вполголоса, – со свеями, а потом и с Литвой непременно воевать будем.
– Ведаю, государь, – так же тихо ответил архиепископ, – паписты главу подымают…
– Хочу, отче, – продолжал Иван Васильевич, – расчистить все с унией, с еретичеством, хочу крепить нашу церковь православную. Собя самого, может, мне придется по живому сердцу резать.
Иван Васильевич смолк и снова горестно задумался.
– Даст Бог, – прошептал Вассиан, – изделаешь все, как тобе надобно.
Иван Васильевич в ответ проговорил отрывисто:
– Бог даст, с тобой, отче, о сем же и на Священном соборе поговорим: о судных делах, об Юрьеве дне, об еретиках, а также и о перенесении счета хозяйственного новолетья с марта первого на первое сентября, на Семенов день, с которого будем считать с семитысячного года новый год.
– Добре сие, государь, Симеона-то не зря в народе зовут летопроводцем, – одобрил архиепископ. – Он лето провожает, осень начинает, ему и счет нового лета открывать. Земледельцы верней будут тогда видеть цену своего урожая и ведать, как лучше им новый год починать: как и чем выгодней торговать, какие сельские работы для сего и как наряжать полезней…
– Верно, верно, – сказал Иван Васильевич, – а казенному и житному[147] приказам все сие еще более знать надобно. – Государь неожиданно смолк и проговорил жутким голосом, со злой усмешкой: – А Леону, лекарю-то, главу яз ссеку. Распытал на розыске о нем кое-что Товарков…
Архиепископ Вассиан побледнел и ничего не сказал. Потом долил себе заморского вина в чашу и, окончив трапезу, встал и начал креститься на образа. Благословив государя, он сказал:
– Помоги тобе Бог, государь, сотворить свое воздояние каждому за его кривду…
В тот же год, апреля двадцать первого, когда уже горела над Москвой багровая заря, а вороны и галки с громким карканьем и криками тучами слетались на колокольни посадских и кремлевских церквей, на крыши высоких хором, на башни-стрельницы крепостных стен, от деревянного Кузнецкого моста, что перекинут через реку Неглинную возле Пушечного двора, отчалила небольшая ладейка на две пары весел.
Кузнец с Пушечного двора Семен Шестопал, пожилой, но крепкий еще мужик, сидел на корме и правил ладьей; два молодых парня, его сыновья, сидели на веслах, гребли часто и споро, а на носу полулежал маленький тощий старичишка Васька Козел.
– Мозгло, – сказал Семен громко и зычно, как все работающие на шумной работе, – вот те и ранняя весна. Лед прошел! А на мне все поволгло от росы и тумана… Брр!.. Холодно!..
– Особливо мне, – так же громко ответил дребезжащим, тонким голосом Васька Козел. – После жары-то у домницы мне хлад вельми чувствителен. Благо не поленился, азям захватил.
По заре зычные голоса особенно гулко раздавались над холодной, будто застывшей рекой.
– Наляг, робятки, на весла-то, – ежась, зябко прогудел Семен, – утре-то нам до свету вставать надобно, а то, ежели на Пушечный не поспеем ко времю, фрязин, пожалуй, с нас не менее деньги вычтет с троих-то.
– Всякую пакость фрязин-то изделать может, – тонко и злобно задребезжал Козел. – Вон и государю другой фрязин, лекарь, какое зло умыслил… Сына зельем опоил насмерть. Все они жадные, злые и хитрые, собаки поганые! Не лучше греков и татар! Лекарь-то, бают, целое ведро золотом от рымского папы за зло сие сцапал.