– Разумеем, – сразу ответили все. – Вороги, как волки коня, нас со всех сторон обступают.
– Новгород, – продолжал государь, – Польша, Литва, немцы, а Казань и Тверь нож за пазухой доржат. Ахмат и прочие татары всегда зла нам хотят, опричь крымских, которые пока сами Ахмата боятся. – Иван Васильевич помолчал, раздумывая, и продолжал снова, всё повышая голос: – Поодиночке-то все они не страшны нам, а ежели вот все они соединятся воедино, не быть более Москве! Растопчут государство Московское, по частям раздерут!
Государь поднялся со скамьи так внезапно и быстро, что все вздрогнули от неожиданности и встали вслед за великим князем.
– Надобно нам вовремя пресечь злоумышленья ворогов наших, – продолжал Иван Васильевич, – токмо о сем и думайте, воеводы. Думайте, как сие сотворить. Ведайте, что надобно нам наивеликую ратную силу собрать немедля. Полки собрать конные для похода и пешие для судовой рати, татар своих со всей конницей взять. Главное же – успеть нам приготовиться ранее ворогов, быть сильней новгородцев, пасть на них, как снег на голову.
Смолк великий князь и, оглядев всех воевод строгим взглядом, резко вопросил:
– Разумеете?
– Разумеем, государь, разумеем…
– Все мои слова, – так же повелительно продолжал Иван Васильевич, – в тайне доржать надобно и женам даже своим их не доверять. К зиме воев и коней снарядите. Соберите и заготовьте сани, телеги, насады, ладьи. Весной все принимать от вас буду. О походе же после того яз особо прикажу вам. Сей же часец клянитесь мне перед образами в хранении ратной тайны…
Все повернулись к образам, и каждый поодиночке поклялся громко, чувствуя на себе взгляд государя.
– Теперь идите, – властно проговорил великий князь, – яз же подумаю о всем еще с митрополитом и боярами.
Ноября второго прибыл в Москву от Новгорода посол, посадник Василий Ананьин, с несколькими боярами новгородскими, с житьими людьми и со слугами своими. Якобы по земским делам посол этот был послан и привез с собою ценные дары князю великому.
Ледостав в тот год был ранний – озера и болота везде уж замерзли, и даже многие реки стали, и посольство новгородское доехало быстро и хорошо.
Принимали послов у князя великого с почетом, в передней государя. Василий Ананьин был разодет в дорогие ипские[3] сукна и бархаты и опоясан золотым поясом, осыпанным драгоценными каменьями. Богаче государя московского облачен был посадник новгородский и держал себя гордо и дерзко, а когда бояре государевы спрашивали его, почему Новгород, государева вотчина, не бьет челом ему в неисправленьях своих и прощенья не просит, он отвечал даже при великом князе высокомерно:
– О том Великий Новгород со мной не приказывал.
Побледнел великий князь при этих словах от обиды и грубости надменного посла от Господа, но не показал и виду, будто ничего и не слышал. Был ласков все время, принял дары от вотчины своей новгородской: два постава сукна ипского, два зуба рыбьих,[4] двадцать золотых корабленников[5] да бочку вина сладкого… Был весел и гостеприимен государь за столом. И только после трапезы, отпуская Василия Ананьина обратно в Новгород, поглядел суровым взглядом прямо в глаза ему – и смутился посол, а государь ему тихо, но внятно наказал:
– Повестуй вечу слова мои: «Исправьтеся, моя вотчина, сознайтеся, в землю и воды мои не вступайтеся, имя мое, великого князя, держите честно и грозно, а ко мне посылайте челом бить по докончанию, а яз вас жаловать буду и по старине доржать…»
Упрямо наведя брови, выслушал посадник новгородский слова государя, но, не смея перечить, низко поклонился и молвил:
– Волю твою исполню, доведу слова твои до веча…
Провожал посольство новгородское Степан Тимофеевич Бородатый с подьячими, писцами и со слугами своими. Как только ушел посол новгородский и разошлись бояре московские, подозвал государь дьяка Курицына и сказал:
– Надобно мне посла избрать для Пскова. Из бояр или дьяков, который наидобре мог бы на вече там баить…
– Сыщу, государь, – подумав, ответил Курицын, – из бояр, мыслю, Селивана можно, который уж ездил к псковичам, или Ивана Товаркова, а из дьяков – Якова Шибальцева…
– О сем подумаю, – перебил его Иван Васильевич, – ты же пока изготовь наставленье для посла, дабы он лаской и хитростью понудил псковичей, яко посредников, ссылаться с Новымгородом. Тянуть нам время-то надобно. Обсуди сие сам, а на вече моим именем сказывать токмо так: «Моя вотчина Великий Новгород не правит, а учнет мне бити челом и исправится, жаловать буду. А не учнет мне правити, и вы бы на их были со мной заодно…»[6]
После отъезда Василия Ананьина стали замечать печаль в лице государя, хотя непрестанно занят он был с дьяками и боярами подготовкой к войне с Новгородом. Глаз не спускал он и с того, что делается в Казани, и в Большой Орде у Ахмата, и еще более того следил за Литвой и ляхами. Становился государь с каждым днем суровее и строже. Задумывался иной раз, забывая о тех, кто был около него.
Ноября же тринадцатого завтракал он, никого к себе на думу не зовя. Тихо отворив дверь, нежданно вошел к нему дворецкий Данила Константинович и доложил:
– Иван Фрязин воротился из Рыма. Баит, лик грецкой царевны привез, на доске кипарисовой писанный…
Взглянул Иван Васильевич на дворецкого и молвил, вставая из-за стола:
– Время для меня настало, Данилушка, ножом собе сердце резать, душу собе из груди вынуть. Разумеешь ты сие?
Данила Константинович ничего не ответил и вдруг, забыв степень положения своего, обнял государя и поцеловал его в плечо.
– Запри дверь-то на крюк, – молвил великий князь, – сядь рядом, скажу тобе, что и как нам деять тайно.
– Государь, – тихо сказал дворецкий, – ране прикажу яз слугам никого к тобе не допущать, а Фрязину ждать.
– Верно, Данилушка, скажи Фрязину, пождет пущай в передней-то. – Иван Васильевич помолчал и добавил, сдвинув брови: – Да пусть он ништо никому не объявляет. Ждет моего приказа.
Оставшись один, задумался Иван Васильевич, зная не только о кознях Литвы и Новгорода, но и о приготовлениях к войне Ахмата и Казимира, а также предвидя возможность заговора братьев своих, которые на измену могут пойти. А тут еще и Иван Фрязин воротился, царевна потом приедет… Стиснул руки Иван Васильевич, шепчет в тоске:
– Трудно и горько мне, Дарьюшка, цвет мой благоуханный, Дарьюшка…
Вошел дворецкий и заложил дверь на крюк.
– Садись сюды, ко мне, Данилушка, – тихо молвил государь, – ты сам ведь знаешь – скоро война. Царевна потом приедет. Завтра Филиппово заговенье, а там пост. Хощу ныне проститься с голубкой моей.
Заволновался дворецкий и прерывисто зашептал:
– Она меня о сем же молила, дабы челом тобе бил от нее, убивается вельми. Постом ведь постригаться будет.
Иван Васильевич зажал лицо руками, сдавил на миг виски и заговорил снова:
– Все, Данилушка, мною обдумано. Монастырь-то Вознесенский избрал яз, где княжны все и княгини ангельский чин принимали. Дабы жила там, как княгиня, в почете. Яз ее за жену свою почитаю, хоша и не венчаны мы… Слышь, Данилушка?
Дворецкий молча поцеловал руку великому князю.
– Яз тобе в дар из подмосковных моих выберу сельцо, которое побогаче. Ты ж его в монастырь дай своим именем, яко вклад за Дарьюшку мою. Да из казны моей возьми десять золотых корабленников. После-то еще казной давать буду. Следи, дабы уход за ней был и в почете бы она была.
Иван Васильевич поднялся со скамьи и молча прошелся вдоль покоя своего, потом остановился возле дворецкого и молвил:
– Не наша воля, Данилушка, в сей юдоли земной, а Божья. С самой игуменьей у Вознесенья-то поговори и о вкладах скажи твердо, ибо мной решено все, как тобе сказывал.
Дворецкий поклонился до земли государю:
– Спаси тя Господь, государь, да укрепит Он душу твою…
– Иди, Данилушка, – печально сказал Иван Васильевич. – Расскажи все Дарьюшке. Нету в сем вины моей, все ж мука ее от меня идет. Скажи, ныне вечером видеть ее хочу. – Государь снова прошелся вдоль покоя и добавил: – Пойди к государыне Марье Ярославне, проси ее тайно сей же часец ко мне, а потом тайно же Ивана Фрязина к нам приведи.
Иван Васильевич в каком-то забвении ходил взад и вперед по своему покою, когда вошла к нему Марья Ярославна и окликнула его:
– Иванушка, пошто звал ты меня? Люди у меня были – Данилушка посему не хотел ничего сказывать.
Иван Васильевич молча поздоровался с матерью и, поцеловав ее руку, сказал ласково:
– Садись, моя матушка, сюды к столу. Яз тобе все поведаю. Сей часец придет сюды Иван Фрязин. Воротился он из Рыма.
Марья Ярославна сразу оживилась и заволновалась:
– Когда же, сыночек, приехал он?
– Придет – вот сам и поведает. Лик царевны грецкой привез он, на доске кипарисовой писанный. Вот мы с тобой и поглядим его. Потом ты расспроси Фрязина-то, как ты сие умеешь, обо всем, спроси посла-то нашего, а яз послушаю. Да и сам, может, о чем-либо его попытаю.
– Когда же придет-то он?! – нетерпеливо воскликнула великая княгиня.
– Сей часец, матушка, – ответил Иван Васильевич, – а ты, молю, погляди на лик-то ее и скажи все мне. Материнское-то сердце – вещун верный.
Дворецкий, постучав, приотворил слегка дверь и спросил:
– Приказываешь ли, государь, пред лицо твое стать?
– Веди сюды Фрязина, потом нас втроем оставь. Никого сюды не пущай.
Иван-денежник вошел и низко поклонился, касаясь рукой по русскому обычаю самого пола. Потом, как принявший православие, перекрестился на образ по-православному. Усмехнулся Иван Васильевич, представив себе, как его денежник молился перед папой, крестясь по-католически.
– Двурушничал, – чуть слышно сорвалось с его губ.
– Многие лета вам, государь и государыня, жить во здравии, – почтительно молвил венецианец.