Волною морскою (сборник) — страница 11 из 33

— Средние, — подсказываю я.

— Да, средние. — Полковник не замечает иронии.

Садистов немного было, не больше, чем теперь, но одна была — жена коменданта лагеря. Красивая баба, говорил отец. Туфлей любила ударить в пах. Штаны при себе снимать заставляла. Развлекалась, в общем. Доразвлекалась.

Освобождали их американцы. Делали так: окружали лагерь и ждали, пока охрана сдастся и заключенные ее перебьют. Сутки могли ждать, двое. Выдерживали дистанцию. Обычная для американцев практика. Немцы к ним в плен хотели, но зачем им пленные немцы?

— Что он с ней сделал? — спрашиваю.

— Отымел. Понял? Первым.

— А потом? Потом что? Убили?

— Ну, наверное, — пожимает плечами полковник. — Немцев всех перебили, вряд ли кто-нибудь спасся.

Мы некоторое время молчим.

— Скажите, как отец ваш потом относился к немцам?

— Нормально. Почему «относился»? Жив отец. Злится только, что пенсию немцы не платят. Он нигде у них по документам не проходил как Шац.

Жив отец его. И что делает? — Ничего он не делает, что ему делать? На рынок любит ходить. Бабу эту немецкую вспоминает. Раньше, пока была мать, молчал, а теперь чаще, чем о собственной жене, говорит.

В кабинете почти темно. Мне вдруг хочется поддержать полковника, хотя бы посмотреть ему в глаза, но он сидит спиной к окну, и глаз его я не вижу. Пробую что-то сказать: про недержание аффекта, про старческую сексуальность. Принадлежность к врачебной профессии как будто дает мне право произносить ничего, в общем, не значащие слова.

— За всю войну, — говорит полковник, — отец мой не убил ни одного человека. И если бы американцы твои освободили его как надо, по-человечески, теперь бы он немецкую бабу эту не вспоминал.

Полковник кончил рассказ и постепенно впадает в летаргию. Наверное, надо идти?

Спрошу напоследок:

— А что флажки у вас на карте обозначают?

Он вдруг широко улыбается, в полумраке видны его зубы:

— Ничего не обозначают. Флажки и флажки. Просто так.

Ну что, я пошел?

— И куда ты пошел без шапки? — спрашивает полковник. — Шапка есть?

— О, даже две: кепка и теплая, шерстяная.

— Надень шерстяную.

Петрозаводск: темень, холод, лед, улицы едва освещены, ничего не разберешь.

Вечером встречаю на конгрессе молодого человека с красивым голосом, того самого, из поезда, он делится впечатлениями от города, говорит: «Такая же жопа, как все остальное», и выражает желание продолжить знакомство в Москве:

— Пообедаем вместе? Чур, приглашаю я. — Между прочим спрашивает меня: — Разузнали про давешних побиенных? — Молодец, нашел слово.

— Нет, — отвечаю я. — Нет.

февраль 2010 г.

Цыганка

Рассказ

Он и человек разумный, и врач неплохой, мы хотим лечиться у таких, если что.

Врач, две работы — денежная и интересная. На интересной он думает: настоящая работа, врачебная, денег только не платят. А человек он молодой, ему нужны деньги. Маленькие дети, сиделка для бабушки, машина ломается, много желанных предметов, много всего вокруг, не стоит и объяснять. Но дольше, чем на несколько секунд, он о деньгах не задумывается. Нужны — и всё.

Денежная работа вызывает, напротив, долгие размышления. Я небесталанный, думает он, молодой — бабушка жива, разумеется, молодой, — многое надо успеть, на что я жизнь трачу? Он знает, на что ее тратить: жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытья. Отец ему говорил, назидательно, тяжело: занимайся тем, что имеет образ в вечности. И стихи читал, другие и эти. Давно это было, больше десяти лет уже, как нет отца.

Интересную работу его вообразить легко: смотреть больных в клинике, радоваться, когда помог, сделал что-нибудь новое, диагноз редкий поставил, огорчаться — ну тоже, конечно, — когда больные умирают или приходится много писать. Того и другого хватает: скоропомощная больница, дежурства, но он хороший врач, мы уже говорили.

Кое-как платят и здесь: благодарные больные, их родственники. Гонораров себе он не назначает: мало ли что — все, он — не все.

Денежную работу представить себе сложнее. Вот что это: возить за границу больных эмигрантов. Есть такая организация — отправляет людей насовсем в Америку, под присмотром. Евреи, баптисты, бакинские армяне, курды, странные люди — куда они едут, и как это все работает? Люди странные и занятие странное — возить их, но хорошо платят: шестьсот долларов за перелет.


И вот сегодня, в пятницу, — передать дежурство, забрать медицинские причиндалы, попасться на глаза начальству и к часу — в аэропорт, в Америку лететь, в который раз? — он давно уже сбился со счета. Быстренько сдать больного — да, надо еще из Нью-Йорка долететь до конечного пункта, на этот раз близко — Портленд, там его встретят друзья: два часа — и они уже в Бостоне, и в Америке все еще пятница. Деньги заплатят в Нью-Йорке, с больным он расстанется в Портленде, друзья — муж с женой, его однокурсники, рано поженились, рано уехали, любимые, надежные — не дадут истратить ни цента, а утром отвезут его прямо в Нью-Йорк — как раз туда собирались, они любят Нью-Йорк, они любят все, что идет их с ним дружбе на пользу Будет суббота. Он вернется домой в воскресенье, выспится — и на работу, главную, интересную. Так каждый месяц.

Но когда он собрался уже идти, выходит заминочка — Губер. Больную одну надо глянуть. Губер — заведующий коммерческим отделом — обидчивый, вялый, мстительный, в сознании врачей — вор. От коммерческих больных — одни неприятности, а деньги все равно не врачам идут. Заметьте, Губер просил не сам, а через медсестер. Сам бы он выразился в том духе, что вам, мол, все равно делать нечего, так что посмотрите пациентку, пожалуйста.

Он посмотрит, но быстро. Где она? — в коридоре.

Сестра, тихо:

— Цыганка.

Он цыганку одну уже полечил месяца два назад. Странная была женщина, нетипичная. Сестры предупреждали: поосторожнее с ней. Молча разделась — по пояс, как велено, без обычных вопросов: «Бюстгальтер снимать?» Торжественность и презрение. Молча повернулась на левый бок, когда надо было. Без шуршания женского, безо всяких фру-фру, без «Ой, это сердце мое так булькает?» Очень резко взяла заключение. Чувствовалось: ненавидит она их, — слово в голову пришло — вертухаев. Раз в форме, пускай в медицинской, в халатах, в пижамах, то кто же они? — вертухаи. Куда она так торопится? Сестра объяснила: женщина в микрорайоне известная, наркотики продает. Сестры всё знают, они ведь живут тут, им удобней работать по месту жительства. Так что торопится женщина — дело делать. Сын у нее еще — взрослый, девятнадцать лет, не в его дежурство это было, — умер. Вот отчего такая торжественность. Ладно, ничего серьезного, да и цыганка она какая-то ненастоящая. Худая, стриженая. С фамилией искусственной — что-то такое, как будто русское, цирковое. Замужем, интересно? Сестры и это знают: первый — повесился, нынешний муж — без ног, попрошайка. Честно говоря, достали эти несчастья. Ну, врач не должен так думать, тем более — говорить.

Сегодня другая цыганка. Та была относительно молодая, эта — старая.

— Что у них с нашим Губером? — удивляется медсестра. — Всей правды мы никогда не узнаем.

— Зовите ее, быстро только.

Суетливая бабка с невнятной речью, рыжие, неаккуратно крашенные волосы, руки грубые, отеки вокруг перстней, отеки лица, ног. Пестро одета бабка, наши не так одеваются.

Сестра ворчит: вот укуталась!

— Тепло уже, бабушка, апрель!

И что, что апрель? — ей всегда холодно.

Что ее беспокоит? Они спешат.

Цыганка мямлит, не разберешь. Сколько ей лет? Она и возраст назвать свой не может!

— Бабка, ты не в гестапо, — взрывается медсестра, — говори!

Нельзя так с больными, особенно — коммерческими, от Губера.

Им надо записать ее год рождения.

— Пиши — двадцатый…

— А на самом деле какой?

— Двадцать восьмой напиши… Тридцатый.

По документам — двадцатый, но не выглядит цыганка на семьдесят девять. Что за галиматья? «Галиматня», — говорит Губер, он из Молдавии. Его не поправляют, а за глаза смеются.

Спросим: сколько ей было во время войны? Не помнит. — Какой войны? — Войну не запомнила? Да где она жила?

Отвечает:

— В лесу.

— В лесу? Что делала?

Сестра смотрит на него: неужели же он не понимает, что они делают?

Цыганка:

— Песни пела.

Песни? В лесу? Давайте, раздевайте ее совсем.

Сестре его явно не по себе.

— Таблеточки назначь, получше, — просит цыганка.

Раздевайте, раздевайте. По кабинету распространяется удушливый запах.

— Обрабатывать надо опрелости, — злится сестра. — Ну и вонь!

Протрите вот тут. И тальком. Нечистая бабка, что говорить.

Он смотрит ее на аппарате — сердце большое, хорошо видно. Действительно, сильно больная. Положить бы. Сейчас он распорядится. Сестра возражает: пропадет что-нибудь из отделения, а кому отвечать?

Бабка и сама не хочет лежать в больнице:

— Таблеточки получше назначь…

Ладно, пятнадцать минут еще есть, йод давайте, спирт, катетер, перчатки стерильные, новокаин. Ставит метки на спине у нее фломастером:

— В легких вода накопилась, сейчас уберем.

Сестра качает головой: только посмотреть просили, Губер будет не рад. — А мы ему ничего не скажем, вашему Губеру. Проводить через кассу не надо.

Что там бабка бормочет? — Она не русский человек, не может терпеть боль. — И не придется, укольчик, и все.

Пусть жидкость течет, он напишет пока.

Полтора литра в итоге накапало.

— Легче дышать?

То-то же. Он дописывает заключение. — Пусть дадут ей таблетки получше, — просит цыганка, снова уже одетая, — и будет им счастье.

— Счастье? — кривится сестра.

Он знает, что она хочет сказать: от цыган — все несчастья. Нет, он кривиться не станет — не из суеверия, а так.

— Таблеточки получше, — повторяет бабка, — и чтоб сочетались, ты понял… — зубы оскаливает золотые.