Жалею, не осуждаю. Нет спроса с мертвых. Но противится разум уму. Выстрелом разнесло Федьку по нашим памятям, обреченным хранить его образ. Но что случилось с его оглушенной душой? Куда поспешила она, покинув мертвое тело, стеная и плача? Не дано узнать никогда.
С кухни доносится ласковое ворчание мамы: «Ты, постреленок, будешь сегодня мыть ноги, вода уже остыла, с такими ногами я тебя в постель не пущу…» А постреленок шлепает босиком по полу, и этот шлепоток сладко отзывается в сердце. Вспоминается похожий далекий вечер, молодой голос мамы и, кажется, даже плеск воды, и мурашки по ногам. Теперь я знаю, что очень скоро сын начнет торопиться стать большим, и будто сразу это нетерпение погонит его в рост. Как знать, сколько еще продлится его счастливое неведение, что чем больше вырастаешь, тем больше прибывает тепла и радости.
Я смотрю в темное слепое окно и страстно верю в судьбу моего сына. Вера моя беспредельна. За стеклом поднимается зародившийся где-то в палевых просторах ветер. Заполошно зашелестели тополя, протяжно скрипнула калитка. Хлестко приложилась к крыше гибкая ветка. И вот уже ветер, дотоль паривший в вышине, огруз, пал на землю, налившись безумной силой. Где-то за домом сверкнуло бело-голубое небесное пламя, пророкотал гром. Окно ответило тоненьким дребезжанием стеклины. Не успел ветер разнести эти раскаты, как встала во все стекло толстая ветвистая молния, вылетевшая из поднебесья. Вонзилась в сопку, и будто обрушила с нее лавину каменьев. Крупные капли бесшумно размазались по окну. И хлынул ливень. Мама безуспешно пытается оторвать внука от подоконника. Он еще не видел степной грозы и с трепетом и с восторгом, смешанным со страхом, просит дозволить ему посмотреть ее. «Господи, темнешеньки…» – шепчет мама, усаживая его, наконец, на стул подальше от окна. А я слышу голос своей бабушки. Мне светло и покойно вспоминать ее, ибо пока помню, она со мной.
Ночное светопреставление продолжается. Ослепительные вспышки вырывают из тьмы блестящие глаза, курносый нос, пухлые губы – сплошь детский неописуемый восторг. То-то будет сейчас! И с шумом, грохотом, треском что-то рушится за стеной, задевая крышу. Еще пуще беснуются дождь и ветер. Воет, стонет, похохатывает бесовская сила, не пронять ей крепкие стены. Там грохочет, а мы вместе, а мы рады, не подступиться беде.
Грозу относит за реку. И полыхает она уже где-то за маньчжурскими степями. В доме пахнет дождевой свежестью. Мальчик мой укладывается спать под мерный цокоток последних капель.
В теплой темноте я отрешенно думаю: нет большего себялюбия, чем смерть человека, не изжившего свою жизнь, ушедшего самочинно. Как беспощадно казнил он своих родных и близких. Ужасна для них смерть, сотворенная им над самим собой. Вдруг захлопнул дверь к себе – не отпереть, не достучаться. Оставил за ней плачущих мать, отца, сестер, братьев и еще столько любящих его людей. И весь ужас в том, что не помочь им ему, не утешить и уже не отмолить.
В усталом полузабытье терзаюсь сомнениями, возвращаюсь и в какой раз уж бреду пройденным кругом. Мало тех, кто ждет смерти, как избавления от мук земных. И будто слышу: по-над всей землей течет мольба: жить, жить, жить. Не зная смерти, страшимся ее.
Верить хочу, что бесконечен мой путь. А знаю одно – каждому свой срок не устать жить. И короток он. Светила и те гаснут и взрываются. Да есть ли промежуток между жизнями? А если нет, зачем бесцельное блуждание в хаосе без боли, без радости и любви? Вселенная ли – дом покинувшему погребенное тело? Но за всем этим живая мука – страшно не увидеть более любимых лиц на любимой земле. И еще страшнее не подать им какого слабого знака – не страдайте, милые!
Иногда я физически ощущаю, как трещит невидимая неимоверно прочная стена, окружающая меня. Напирают извне силящиеся пробиться ко мне, докричаться до меня, о чем-то поведать. Но тщетны усилия. Туго выгибается она и опадает мягким сдувшимся пузырем, чтобы тут же напружиниться вновь. Из ниоткуда доносится могучий ор – будет так! А как? – узнаю, лишь слившись с хором беззвучных голосов.
Слаб, немощен человек. Боится боли и страданий. В том тоже промысел Божий. Ибо что же еще держит человека, как не боязнь потерять и потеряться. Но если призрачна вера – обретешь ли жизнь?
А Вселенная распахнута во все концы: и мрачна, и холодна, и пустынна. Как безлунная ночь в снежной степи для заплутавшего путника. Куда ни глянь, отовсюду наползает мрак. И безысходная тоска теснит грудь. И леденит усталое сердце. Но пройдешь обмерзшую пустыню, вспыхнет огонь небесный, озарит надеждой. А с ней подымется дух. И прибудет сил.
И спалось, и не спалось мне этой ночью. Тревожно было забытье, и неспокойны внезапные пробуждения. Совсем было измаялся, не будь рядом, руку протянуть, сладко посапывающего сынишки. Каждый шорох его легкого тела возвращал меня к жизни, снимал с души морок. Укреплялась любовью душа.
Будем как дети, в мудрой наивности представляющие жизнь, как день, и смерть, как ночь. Ушло светло, пришло темно – пора на покой. Не век же бодрствовать. Отдохни человек, а там как Бог даст. Каждому бы помирать было, как засыпать: безмятежно и легко, в уверенности, что лишь смежишь веки, поплывешь куда-то, кем-то ласково влекомый. А откроешь глаза вновь – белый свет наполняет тебя новой жизнью. Только ее еще заслужить надобно.
Светало. Темные скомканные тучи плыли над мокрыми сопками, и в них уже проглядывали то там, то здесь жемчужно-голубые оконца неба. Я смотрел на сладко спящего сынишку и улыбался…
Утром нас разбудит гомон птиц. Мы выйдем во двор и увидим, как взмывают и падают в пронзительной синеве они, трепеща и ликуя над обновленной землей. Терпко будут пахнуть взъерошенные тополя, и в воздухе носиться едва уловимая горчина сгоревшей ночной грозы. Сломанная верхушка дерева перегородит нам путь к калитке. И вся улица будет усыпана тяжелыми от листвы ветвями.
– Сколько отломков, – подивится сын, заспавший грозу.
Светел, летуч, невесом и просторен станет вбирающий нас мир. Такая неукротимая жизнь закипит в солнечном сиянии, что возрадуется мое усталое сердце. И улягутся мои ночные тревоги.
…А пока я улыбаюсь в зыбкой рассветной полутьме, вспоминая, как долго сынишка держал мою ладонь своей цепкой ручонкой. Уже вздрагивал от нетерпения уснуть, уже спал, а все не отнимал слабых пальчиков. Покуда не обессилел вовсе, не уронил руку с кроватки. И открылась тогда мне горькая истина, что во благо его неокрепшей души отдаляет, разводит нас жизнь. Чтобы не опалило ее раньше времени ледяным дыханием смерти. И по всему выходит – надо поторапливать ее отход. Так ведь и вечер остужает день, подготавливая ночь. А там, даст Бог, опять обогреет утро.
Но представлю на миг, что вот, оборвалась наша трепетная связь, и слезы студят сердце.
У печали долгий след
Впереди была добрая дорога. Я давно и с нетерпением ждал ее. С возрастом пришло умение сниматься с места легко, без щемящей сердечной боли, без тоскливого чувства, что покидаешь свой дом второпях и вряд ли скоро в него вернешься. И было странным, что я так долго не мог собраться, все откладывал, тянул эту поездку, пока не испугался, что однажды придется признаться себе – поздно пускаться в желанный путь. Там, вдалеке, ждали меня хорошие люди, к которым я все обещался, да никак не мог приехать. Не было у меня к ним никакого дела, кроме как повидаться, провести несколько дней и ночей, наполненных тишиной, спокойствием, отдохновением. И уехать, вобрав мудрую силу деревенского бытия. Наверное, мне и двум одиноким старикам было счастливо вместе, если счастье есть открыть в себе такое родство душ, что становится холодно при мысли – какая незаполнимая пустота зияла бы в жизни, не будь их, сколько всего недополучил и не узнал, если б случай однажды не толкнул нас навстречу друг другу.
Мы никогда не загадывали наперед – что будет, не любили затрагивать время, которое еще не пришло. Мне не вышел срок, а у них – уже. И все же настала та ночь, когда бездонное небо опрокинулось на синее окно, просыпав холодные искры звезд, и связались воедино невысказанные мысли, неловко оброненные слова, то, что было в нас так созвучно и так невыразимо. Не оттого ли, что время для моих добрых стариков давно летело вскачь – не успело утро отворить ставни, а вечер уж захлопывает их.
…Я стоял у автобуса, упрямо сжавшего жесткие створки дверей. И пока они не разомкнулись, насквозь пропитался непогодой. Ничто так пагубно не действует на людей, как ожидание в одиночестве. Наконец, нырнул в уютный салон из промозглого омута осеннего утра, и попытался привычно настроиться на светлую волну, которая обычно охватывала меня перед долгожданной поездкой. Без этого бережно хранимого чувства, мне, задавленному житейскими делами, было лучше ее и вовсе не затевать. Тогда-то толкнулось в сердце щемящее ощущение тревоги и потери, будто котенок коснулся мягкой лапой, и тут же выпустил острые коготки. Или занес я с собой осколок зябкого утра?
Автобус тронулся, и от окна, по которому осторожно змеились тонкие струйки дождя, сразу же потянуло холодком. И было странно видеть, как размазываются по лобовому стеклу мутные подтеки: не добегая и до середины, они закручивалась встречным ветром, срывались, как если бы слезы текли не по щекам, а сразу же тянулись к вискам. Начинался один из последних дней изможденной ненастьем осени.
Отогреваясь, я неожиданно подумал, что время для поездки выбрал не самое удачное. В такую промозглую пору хорошо бы уже быть на месте, сидеть на кухне, слушать, как гулко роняют секунды старенькие ходики, будто капли прохудившийся рукомойник. Чувствовать спиной тепло ожившей после долгого безделья печки. Смотреть как тощий дождик за мокрым окном уныло сечет жухлую ботву на огороде, старательно заполняя водицей чьи-то сиротливые следы на усталой земле. И представилось – тяжело, низко плавает придавленное небо над землей, а потому не разобрать, где туман, а где облака, и кажется, что дождь растет из грядок.