Вольные кони — страница 16 из 57

Солдат умолкает. Он уже разучился, но снова не научился плакать, и ему очень плохо. Сегодня ему не нужна шапка, он едет с обнаженной головой. И еще не знает, что время не щадит людей. Пронизывая человека ежесекундно, выбивает из него частицы жизни. И когда оскудеет их запас, вянет, истончается, засыхает цветок жизни, и опавшие лепестки памяти о нем недолго светят в темноте.

Так дошел я до самой околицы, за которой дорога вплывала в ячменное поле. И обрадовался, увидев робкий синеватый дымок, вьющийся из трубы крайней избы. Не снимая горбовика, тукнул кулаком в еще крепкие ворота и еще раз, обождав минуту. Никто не откликнулся. Будто сама по себе стояла в брошенной деревеньке изба и курилась дымом. Тут уж я изо всех оставшихся сил бухнул по мокрым истертым доскам, и, показалось, чуть шевельнулся краешек занавески в окне, заставленном геранью. Досадно было мокнуть под дождем.

– Эй, да есть кто дома?! – громко крикнул я.

И только тогда ржаво проскрипел крючок, приоткрылась дверь в сени.

– Кого надо? – послышался оттуда настороженный старческий голос. – Я тебя знать не знаю… Вот мужика-то позову!

– Бабушка, пустите! – взмолился я, испугавшись, что сейчас она захлопнет дверь. – Мне бы только узнать, где дорога, заплутал я…

– Не пущу! – немедля отрезала старуха и заскрежетала крючком.

Вот те раз, растерялся я, отродясь такого со мной не бывало, чтобы кто-то в деревне отказал в помощи. Горечь облила грудь. Да делать нечего, повернулся и пошел восвояси. Но далеко не ушел, за спиной глухо звякнуло кованое железо.

– Постой-ка, парень, – доносилось с крыльца. – Ты один будешь?

– Один, по грибы вот ходил, – повернулся я вполоборота.

– Ну так и я одна, понимать должен, старик-то еще не прибежал, – осеклась старуха и бойчее добавила: – но уже идет!

– Ухожу, ухожу, – взыграло во мне на зловредную бабку, – покажите только, в какой стороне тракт.

Она будто того и ждала – спустилась с крыльца и вышла за ворота меня провожать. В старой выцветшей куртке с закатанными рукавами, в темном платке и больших кирзовых сапогах старуха не показалась мне уж такой грозной.

– И что, не перевелись грибы в наших лесах? – полюбопытствовала она, окинув подслеповатыми глазами мой горбовик.

– У вас здесь лишь ленивый пустым уйдет, – неожиданно улыбнулся я, и досады как ни бывало – очень уж смешно разглядывала она меня. И поговорить страсть хочется, и боязно.

– Ноги молоды были, сама бегала, а сейчас тяжело да и незачем, кому есть их? – вздохнула старуха и неожиданно добавила: – Да чего уж там, на улице мокнуть, пойдем в избу…

И неожиданно зорко, сторожко зыркнула по сторонам, будто кто бесплотный мог прятаться здесь от ее глаз. Я без особой охоты подчинился ее приглашению, но и отказаться был не в силах – замерз, устал. Да и любопытство забрало – кто здесь проживает?

– Разболокайся тут, в сенцах, – распорядилась хозяйка и, подхватив мою мокрую штормовку, ступила в избу, – дождь проклятущий навалился, иззябла вся, печку затопила, подсохнуть…

Я присел на табуретку у печи, вытянул ноги, и такое благостное тепло охватило меня. Запах живого огня, чуть горьковатого дыма наполнял кухню. Медленно тянулись минуты. Господи, как немного нужно человеку, заплутавшему в сыром лесу. Лениво сиделось и лениво думалось, пока бабка развешивала сушиться одежду. Сколько людей вот так же испытывало в этой избе блаженный покой, тепло и счастье? Щеки скоро запылали от печного жара, и я пересел на лавку у окна. Запах огня тут же чудесно смешался с тонким, едва уловимым ароматом милой герани. Будто волшебным образом перенесся я на мгновение в детство. Это мимолетное чувство, навеянное родными запахами, было таким сладким душе, что сердце замерло, пытаясь подольше сохранить его.

– К нам в такую пору редко кто и на колесах добирается, – перебила мои мысли бабка. – Мы тут со стариком одни доживаем, не для кого, выходит, дорогу-то подправлять, размелькесили ее всю тракторами, не жалеючи…

У печи стояли мои чисто вымытые сапоги, поблескивали глянцем резины. Я уже не удивлялся, когда это хозяйка успела с ними управиться? В приятной полудреме отвечал ей, чувствуя, как из каждой клеточки тела выходит озноб. И тут словно встряхнуло меня – представил на миг, какие долгие осенние одинокие ночи в заброшенной деревушке, какая, должно быть, хмарь и тоска поселяются в человеке, когда мертвая тишина давит на окна. И сказал о том, как подумал:

– Нипочем бы не стал жить на отшибе.

– А куда денешься, – не обиделась старуха, хлопоча у плиты. – Врасплох нас застала эта беспершпективность, будь она неладна. Те, кто пошустрее, успели убежать, кого председатель насильно перевез. Оглянуться не успели, все там, на центральной усадьбе кучкуются. Одни мы тут куковать остались. Нахлебники никому не нужны…

– И дети там? – осторожно спросил я.

– Нет, еще дальше, по городам разбежались, – улыбнулась бабка, и замкнутое ее лицо на мгновение растеплилось. – Да не зовут к себе, тоже, поди, не сладко. Жизнь-то вон как круто завернула, вроде в другую сторону пошла. Да никуда мы со стариком не поедем отсюда. Здесь родились, здесь и помрем. Теперь уж помирать скоро. Бог даст, на том свете возрадуемся.

Не было в ее словах ни горечи, ни жалостливой нотки, одна ровная смиренность да великое терпение, какими отроду русский народ отличался.

– Подсаживайся к столу, чай будем пить, оголодал в лесу-то? – приговаривала она, бесшумно двигаясь по кухне, выставляя на стол чашки, хлебницу, сахарницу, тарелку со сметаной и миску с творогом. Я было попытался отказаться от угощения, но только добавил тем чугунок горячей картошки, пучок лука, горку крупно нарезанного сала.

Хозяйка молча налила мне кружку горячего чая, отставив городскую чашку, показавшуюся ей маловатой для моих аппетитов. Села напротив, задумалась, наблюдая, как я перекатываю обжигающую ладони картофелину. Кто бы мог подумать еще полчаса назад, когда я тыркался в запертые ворота, что мы вдвоем так душевно станем гонять чаи.

Она сидела прямо, совсем как на давнишней, еще девической фотографии, вправленной в большую деревянную раму впритык с десятком других. Без платка ее лицо казалось круглее, светлые глаза молодо смотрели на меня. Она и чай прихлебывала мелкими девичьими глотками. Я и не заметил, когда приглянулось ее лицо. Ну, а характер – что характер, человек может многое повидать в жизни, и ни разу не выезжая из своей деревни. Сколько нас, промелькнувших во всех концах страны, но так ничего и не понявших, ничего не увидавших? А кому и в глухом углу весь свет распахнут.

Я давно уже вызнал у нее, в какой стороне тракт и что разбитой дорогой шагать мне до него семь верст, а последний автобус уже ушел с центральной усадьбы и вся надежда на попутку. Торопливо допивая чай, я с надеждой прислушивался к шуму дождя: он то припускал, то затихал ненадолго. Бабка все чаще и беспокойнее выглядывала в окно, высматривала старика, ушедшего по какую-то надобность в село и там запропастившегося.

– Как знала, не хотела отпускать, – принималась она в какой уж раз ворчать, – знаю, знаю, бражничает там с мужиками. Больше месяца не вытерпит. Время придет, его ровно подкидывает на табуретке. Невтерпеж. Сорвется и уметелит.

– Да ну, наговариваете, поди, – улыбнулся я.

– Ты не смотри, что ему семь десятков, он такой, своего не упустит. Боевой у меня мужик, бедовый.

И не понять, чего в его словах больше: осуждения или гордости за мужа. Однако пора было и честь знать. Я встал из-за стола, поблагодарил за угощение, потянул с гвоздя высохшую куртку. Но тут меня остановил ее тихий и будто виноватый голос:

– Ты бы, парень, посидел со мной еще чуток. Старик вот-вот прибежит. Боюсь я одна. Ране никого не боялась, а с лонишного лета трухать стала.

Она так и сказала по-детски: трухать. И я едва сдержал улыбку.

– Кого же вам бояться тут, волков и тех нет!

– Как нет, куды ж они делись, зимою воют, – обидчиво сказала она и добавила: – Кого, кого, лихих людей, конечно.

Я повесил куртку обратно на гвоздь.

– Откуда они здесь? Что им тут делать, они в городах больше орудуют, – взялся я успокаивать старуху.

– Позариться-то у нас, правда, теперь не на что, а я все равно боюсь. Напугали они меня сильно.

– Как так, когда же? – присел я на лавку.

– Дак говорю же – лонись. Старик мой вот так же убежал по выпивку, а я по хозяйству хлопотала. Слышу вдруг кто-то в дом входит, двери-то мы сроду не залаживали. Куда пойдешь, сунешь в сничку щепочку и ладно. В общем, вваливаются трое молодцов. Таких, как ты по возрасту. А может, помладше, – меряет она меня глазами. – Я еще подумала, что-то рано они в лес наладились. А невдомек, что это они меня грабить приехали. Шнырь-шнырь по углам нахальными гляделками. И главное молча, будто нет меня в доме вовсе. Спохватилась я, кинулась к комоду, где у меня хорошие тряпки хранятся. Да не успела. Один меня сгреб в охапку, а другой уже подпол открывает. Засадили меня, подперли и все ходят-ходят над головой: тум-тум. Сижу, вою, с добром прощаюсь. Скоро ушли, все стихло, а вылезти не могу из темницы. Так и сидела, пока старик не ослобонил. Вылезла, сунулась первым делом к комоду, а он целехонек. Ничего, паразиты, не тронули, а ведь у меня там: две кофты выходные, платок шерстяной, платье и остальное, в чем в гроб лягу… Поднимаю глаза на красный угол, а он пустой. Так слезьми и улилась – ни одной иконки не оставили. – Она вытирает мокрые глаза уголком передника, отстраненно молчит и безутешно заканчивает:

– Все бы из избы вынесли, не жалко, иконы бы оставили… От бабки еще мне достались, наказывала беречь, да вот не уберегла. Грех какой…