Вольные кони — страница 42 из 57

Возле белой церкви машина остановилась. Юрка расплатился и они вышли из машины. Молча дошли до дома и сразу легли спать. Утром наскоро попрощались, не глядя друг другу в глаза. Но у самого порога Юрка вдруг задержался и попросил: «Будь другом, сходи в церковь, поставь свечку, бабка у меня верующая была… Сам понимаешь, мне некогда…»

6

Неделя прошла с того суматошного дня, а не успокоилась растревоженная душа. Болит, чуть тронь воспоминаниями. Антон неотрывно смотрит на белую церковь. Белое унимает боль. Утро разгулялось, колокол отзвонил, и улица чеканила привычные звуки. Ничто, даже звон, не исчезает бесследно, – думалось ему. – Так осталось во мне тепло бабушкиной руки, свет ее любящих глаз. И молитва, которую она тихонько шептала перед сном: «Царица моя, преблагая, надежда моя, Богородица, Защитница сирым и странным…»

Сердце питает тепло всех тех, кого помнишь и любишь. И тех, чьи имена затеряны во тьмах поколений, но какое не назови – все родное. Это их бесконечная любовь и доброта, их страстные молитвы хранят нас. И нами передаются детям. Не оттого ли так жадно льнут они к нашей груди, что спешат напитаться этим теплом. Ждут их студеные времена.

С тревожным беспокойством провожал Антон взглядом людей, спешивших в церковь. Вот и слепой старик неторопливо пересчитал палочкой ступени паперти. Опустел двор и одиноко стало сердцу. Антон отошел от окна, не в силах избавиться от душевного смятения. И тут сильный горячий толчок в сердце, посланный свыше, позвал – иди.

Лик Спаса над входом в храм глянул строго и скорбно. Антон осторожно переступил порог и прошел в дальний угол, купил у старушки свечу. Высокий круглый подсвечник ослепил глаза, и показалось, нет места для его свечки. Но чьи-то женские руки заботливо убрали огарок.

В печальном забытье смотрел Антон на трепетное пламя, поминал бабушку. По рассказам родных, умирала она в беспамятстве. Но на последнем вздохе выкатилась из ее глаз одинокая слеза и застыла на щеке. Что она видела в тот прощальный миг? Того ли, кто склонялся над нею, или кого хотела? Жжет, терзает горючая слеза. Не в ней ли ответ таится – наперед знала, как все будет? Горько, тоскливо, одиноко.

В груди Антона будто теплеет от пламени тонкой свечи, и в эти минуты отчаянно верится: нет, не одинок, не беззащитен он на этом свете. И в радостях, и в печалях отмечают его путь те, кто всегда следит за ним из недоступной дали. Это их бессмертные души вьются над головой в любви и тревоге. Оберегают, наставляют, ведут по жизни дальше. И он следует за ними, как в детстве, крепко вцепившись в бабушкин подол. Будь цепкой, слабая рука, ведомый родными поводырями, иду я к добру и свету. Дай Бог душевных сил дойти. Подмога тому – слеза последняя, слеза печальная.

«… обидимым Покровительница, погибающим спасение и всем скорбящим утешение, видишь мою скорбь и тоску. Помоги мне, немощному, укрепи меня страждущего. Обиды и горести знаешь Ты мои, разреши их…» – раздается рядом страстный шепот. Сжалось и замерло сердце. Кто-то молится бабушкиной молитвой.

Обернулся Антон, но вокруг столько людей наедине с Богом. А те, кто ближе, молчат. Поминальная свеча горит ярко, ровно. Незаметно глазу срывается огненная невесомая плоть, уходит под купол. Туда, куда и душа стремится. Серебряный звон наполнил храм – небеса вернули его на землю, а оттуда стек он к людям.

Долго, нет ли стоял Антон, склонив голову. Вспоминал и забывался, слушал: «…простри руку Свою надо мною, ибо не на кого мне надеяться, только ты Одна защитница у меня…»

Уходя, оглянулся – свеча под иконами истаяла наполовину.

Небеса молчат

Доколе матери тужить?

Доколе коршуну кружить?

А. Блок

1

К полудню небо над деревней затянула легкая морозная дымка. А вскоре по бокам солнца проступили пятна мохнатого света, будто и впрямь оно надело рукавички. Степка Новокрещенов, не спеша возвращаясь из школы, проследил, как солнце медленно сползло в синие снега. Опустилось по грудь, ухватилось мохнатыми варежками за краешек земли, чуток повисело на кулачках и, показав малиновую верхушку, скользнуло за горизонт.

Сумерки быстро сгущались, мороз крепче пощипывал щеки, но Степка домой не торопился. Войдешь в избу, обратно не выйдешь. Мать еще вчера предупредила – не задерживайся. Ее с отцом пригласили в гости Маркеловы. Ему же предстояло провести субботний вечер вдвоем с бабкой. И он нарочно замедлял шаг, загребал катанками снег по обочинам, кружил по переулкам, пока окончательно не замерз. Все надеялся, что родители возьмут да передумают. Не улыбалось ему одному нянчиться с бабкой. Но едва распахнул калитку, заметил в окне мать – его выглядывала. Значит, все же наладились на гулянку.

Из конуры выбралась заиндевевшая лайка, заколбасила вокруг. Степка уныло потрепал ее за пышный загривок и прошел мимо: сегодня он ей не товарищ. Лайка поняла его грустное настроение и убралась восвояси. На крыльцо уже вышли родители, походя поинтересовались, как дела и заспешили на праздник.

Степка проводил их огорченным взглядом – завидки брали, как весело будет им в гостях, скорее бы уж вырасти, – и вошел в дом. Ох уж эти взрослые причуды! Дел у него больше нет, кроме как топить печку и ухаживать за больной от старости бабкой. Она с лета на ноги не встает, лежит за дощатой перегородкой, сама с собой разговаривает. Степка понимает, что бабушка ни в чем не виновата, и сочувствует ей: полежи-ка столько. Не то что заговариваться начнешь, лазаря запоешь. Ему еще и в голову не приходит, что он любит свою бабушку Аксинью. Просто привык к ней, снисходительно принимает ее ласки, а свои не отдает – вот еще телячьи нежности. В солнцеворот ей вроде полегчало: реже впадала в забытье, разумно говорила и не отказывалась от еды. А то, что ни день, помереть собиралась. В избе было тихо – бабка неслышно дремала в своем закутке. Степка, как ему было наказано, растопил печь, но как ни гремел мерзлыми поленьями, ее не разбудил. И еще подумал, а не сгонять ли ему на катушку? Но тут же пересилил себя – на улице ударил мороз.

Поначалу тонко треснуло промороженное стекло, потом натужно загудели над стрехой провода и жарче полыхнули в печке березовые дрова. Степка не одобрил их прыти, прикрыл поддувало и вернулся к окну. Из-за сопок медленно всплывала полная, ясная, как снегом умытая луна. Облокотившись о ледяной подоконник, Степка не мигая смотрел на огромный сияющий шар, выказавший деревню всему миру. Глянцевито блестела отороченная сугробами, укатанная машинами дорога, искрились на крышах и изгородях снежные нахлупы. Над домами встали высокие прямые дымы.

– У-у! – гуще взвыли натянутые как струны провода. – У-у! – представилось Степке, как тянутся они по студеной бескрайней степи и собирают весь дикий ужас волчьей ночи. Подвывая от страха, доносят до него – и толстые стены не помеха. Вечер испорчен, даже ужинать не хочется, только и остается, что таращить глаза на улицу, залитую лунным сиянием.

Степкин дом стоит на крутогоре и замыкает улицу. Отсюда видна вся деревня. Но в такой мороз она тиха и безлюдна. Степка горестно вздыхает и глядит поближе – на беспорядочно сваленные у ворот лиственничные хлысты. Вот еще забота предстоит: пилить их, катать чурки во двор, колоть да складывать в поленницу. Его так и подмывает выскочить на мороз, быстро наковырять ножом бурых смоляных подтеков, сунуть их в консервную банку и на плите вытопить комок серы. Десны ноют от желания ее пожевать. Ноги сами несут его к двери, он начинает осторожно сползать с табуретки, но тут из-за перегородки доносится слабый голос:

– Степка, ты здесь еще или тебя уже нет, окаянного? Извадили тебя родители, на месте не посидишь, – проверяет бабка: страсть как боится остаться одна.

– Здесь, куда же я денусь, – неохотно откликается Степка и с еще большей тоской представляет, какое веселье разворачивается сейчас у Маркеловых. Гости утолили первый голод, начались разговоры, всплескивает задорный смех. Дядька Тимофей наверняка наяривает на гармошке и кто-нибудь в дальнем углу уже пробует голос на песню.

А на столах полным-полно всякой всячины: холодцы и винегреты, соленые огурцы и помидоры, грузди и рыжики, посреди всего – истомившийся в духовке гусь, а еще и мясо не съели. Сладкого же настряпано – за неделю не слопаешь. Если, конечно, не иметь в доме двух таких оглоедов, как Витька и Колька. Степка остро завидует своим дружкам: уплетают там вкуснятину, а ему опять жареная картошка. И самое главное – до полуночи могут делать все, что хотят. А тут сиди, думая, чем себя занять.

– Ознобень на улице-то, стены так и трещат. Принес бы из сенцов еще беремя дров, а то околеем, пока наши гулены вернутся, – заводит бабка другой разговор.

– Хватит топить, – сердится Степка, – плита докрасна раскалилась, – и подбрасывает пару полешек.

– А ты принеси, принеси, руки не обломятся. Слушай, что тебе старшие велят, ишь, какой вольный… – настаивает она.

– Прогорят – принесу, – соглашается Степка. Лишь бы бабка успокоилась и не мешала думать. В голову ему закрадывается любопытная мысль. В клубе начинается показ новой картины про войну. Посмотреть этот фильм он страстно желал, но как это осуществить, пока не представлял. Мало пробраться на взрослый сеанс, надо еще и раздобыть денег, а мать ни за что не выдаст такую сумму. И тут его осеняет. Он роется под вешалкой, находит там сухой валенок, и с ним возвращается на табурет. В карманах школьной формы отыскивается трехкопеечная монета. Степка устраивается поудобнее и начинает медленно натирать медный кругляшок о ворсистое голенище. Трушка, думает он, наверное, оттого так и называется, что если долго-долго шоркать ею о катанок, она стирается и становится похожа на вымороженный круг луны: светлый и в темных пятнах. Совсем как лицо у тетки Павлы, продающей билеты в клубе. Тетка Павла рассеянна и не зла, потому что ждет ребенка. И хорошо выбеленную монету может запросто принять за двугривенный, выдать пропуск на взрослый киносеанс.