не придумаешь», — говорит дед Мартемьян. И Володя с ним согласен. А случай, обостривший их вражду, был вот какой…
Один раз, когда повсюду еще снег лежал, но уже чувствовалась весна, в конце апреля, шел дедушка Мартемьян на лыжах в верховьях Илыча, в свою избушку на краю заповедника, на левом берегу. Правый-то берег реки вольный, а левый — заповедный. В ту пору дедушка тоже лесничим работал. С председателей его в тот год сняли — за плохой урожай — и сделали лесничим. Шел дедушка проверять свое лесное хозяйство. Ружье свое, как назло, дома оставил, только нож был у него за поясом, в ножнах, а больше никакого оружия. Шел он так налегке, потому что спешил, тем более что в избушке у него еще ружье спрятано было, штуцер тот знаменитый, о котором я вам уже говорил.
Шел Мартемьян спокойно, широким шагом посередине реки, благо лед еще толстый стоял, шел с развевающейся в обе стороны по ветру бодрой черной бородой. Ветер в лицо ему дул, аккурат северный — вдоль реки. И вдруг этот ветер ударил ему в лицо близким звуком выстрела… Удивительно это было! Охота-то весной запрещена! А тут кто-то, видно, охотился, нахально, среди бела дня…
Дедушка сразу свернул с реки в лес и погнал на выстрел по лесной, заваленной снегом чаще, но осторожно, чтоб не показаться браконьеру. Повезло дедушке, что через некоторое время он еще два выстрела услыхал — по выстрелам он к браконьеру и подкрался. И кто бы, вы думали, разбойничал в чаще? Конечно, Прокоп! Страшное зверство совершил он в тот день: лосиху с маленьким лосенком застрелил. И тем нахальнее было это убийство, что застрелил он их на левом, заповедном берегу.
Когда Мартемьян к тому месту подкрался, Прокоп как раз тушу лосихи начинал разделывать, возле берега, на красном от крови льду. И лосенок рядом лежал — никуда от матери не убег. Мал был еще очень, не более недели.
Озлился Мартемьян на Прокопа страшно! Но открыться ему в тот миг без оружия не решился: опасно было. Мог он запросто дедушку убить, как ту же лосиху. И дедушка Мартемьян, серчая страшно, долго из-за заснеженных кустов наблюдал: как Прокоп сначала горячую кровь пил, припав к лосиному горлу, как он шкуру сдирал, кишки на лед выпускал, а потом стал мясо на части резать и кости топором рубить.
От красного мяса поднимался кверху розовый пар, и сквозь этот пар смотрело большое солнце, стоявшее низко над рекой, и тоже красное, тоже испачканное кровью, — такой у солнца был вид, словно Прокоп и его ранил…
Дожидался дед Мартемьян, пока Прокоп кончит свое черное дело, пока набьет рюкзак парным мясом, спрячет остатки в сугробе под берегом и двинется домой. Тогда и Мартемьян, подождав немного, вослед отправился и в ту же ночь, взяв с собою свидетелей, нагрянул в Прокопову избу как раз в момент, когда Прокоп лосятину тайком жарил… Крупные неприятности были в тот раз у Прокопа! Милиция этим делом занялась, ружье у Прокопа надолго отобрали и оштрафовали его и запретили на время охотиться. Вот с той поры Прокоп еще больше возненавидел Мартемьяна и всю Мартемьянову родню, считал их за смертных своих врагов.
…Думая обо всем этом, вернулся Володя к дому в середине поляны. Здесь иван-чай рос гуще всего вперемешку с зарослями высокой, едко-зеленой крапивы. Только перед крыльцом заросли были вытоптаны — тропинка не тропинка, но нечто вроде нее вело в дом. Значит, сюда изредка заходили. И Володя взошел.
В пустых, брошенных домах бывает такое чувство, словно вот сейчас что-то произойдет… Словно выйдет вдруг какой-то таинственный человек, какой-нибудь беглец, долго скрывавшийся тут ото всех: небритый, рваный, с длинной бородой, как вот эти мхи на бревнах… Или дух какой-нибудь: домовой или лесовик. Недаром о них в сказках рассказывается. Может, они где-то и живы? А где же им и быть-то, как не в таких вот домах! Володя в таких домах уже бывал — и у себя в деревне, и когда по Илычу плавали вместе с дедушкой, и когда с братом Иваном на вертолете по-над Уралом летали. С братом Иваном они даже целые такие пустые деревни видели. Страшно выглядят эти деревни! Как будто мор там прошел… Но никакого мора не было: просто разъехались оттуда жители кто куда, по городам да поселкам. И всегда в таких деревнях и хуторах охватывало Володю чувство тоски и ожидания чего-то необычного, сказочного, вот как сейчас…
Володя на минуту остановился на пороге дома. Потом вошел в сени. Часть крыши в сенях сохранилась, и поэтому в них было полутемно, свет проникал сверху и с боков — из проходов в комнату и на улицу, дверей в проемах давно уже не было. Слабый ветер гулял по дому, беспокоя живущий здесь иван-чай. Ветреной шепот цветов настораживал, будто из него сейчас возникнут слова. Послушав шепот, Володя осторожно вошел в комнату. Свет и здесь был зеленовато-лиловый от пустых, заросших иван-чаем окон и от лилового неба над головой, перечеркнутого балками крыши. Полуразрушенная большая русская печь еще указывала пальцем трубы в небо, словно упрекала кого-то за эти разрушения. В противоположном углу валялась деревянная люлька-качалка, запыленная, с выцветшей Краской на дереве… Ведь эта самая люлька качала Прокопа, когда тот еще несмышленым ребеночком был. Подумать только! Володя тронул люльку ногой, и она опять закачалась, пустая: никакого Прокопа в ней не было. Давно уже выполз Прокоп из этой люльки, давно бродит по свету и безобразничает…
Рядом с люлькой стоял под заросшим окном покрытый бледно-зеленой плесенью стол, усыпанный желтыми, сухими листьями, и куски тряпок на проросшем травой полу. И больше ничего…
Володя вернулся в сени. Он заглянул в темный угол. Из-под остатков крыши воззрились на него огромные глаза скорбного бога — сквозь паучью пыльную сеть, с застрявшими в ней сухими мушиными трупиками. Что-то зашевелилось в паутине, и Володя увидел единственного живого обитателя этого дома, если не считать залетающих насекомых, — большого коричневого паука с крестом на спине. Он был теперь хозяином хутора! Паук медленно уполз в щель между бревнами под иконой. Володя вспомнил, как молилась иконам старушка, дальняя родственница, у которой он гостил когда-то летом в Еремееве… Странно, что эту икону до сих пор геологи или туристы не сняли. Они часто об иконах спрашивают, собирают их для чего-то. Один турист — молодой, а уже бородатый, как дед, — зайдя в деревню, рассказывал: учатся они по этим иконам рисовать…
— Ну ладно! — громко сказал Володя. — Искупаться надо, позавтракать да идти! Время не ждет!
Странно прозвучал Володин голос в пустом доме; стены здесь давно уже отвыкли от человеческих голосов, поэтому они приняли Володины слова удивленно и ответили ему холодным эхом. Тоскливое было эхо, неприятное! В обжитых домах голоса звучат совсем по-другому. И другое от них эхо: живое, уютное. Отчего это так? От людского ли дыхания, которым всегда наполнены обжитые дома, от вещей ли, теплых, хранящих свежие касания человеческих тел? Наверно, от всего этого вместе…
Стены еще долго кряхтели, удивляясь Володиным словам, которые он им оставил; провалившиеся доски половиц потрескивали и покачивались, вспоминая осторожные человеческие шаги; и пыль над замирающими шагами изумленно плясала в воздухе, в прорезавших темноту солнечных лучах, протиснувшихся сквозь яркие щели. А Володя уже весело спускался по обрыву, осыпая голыми пятками глину и камешки, помогая себе зажатой в левой руке удочкой, упираясь правой в сухую глину обрыва. Разделся он на гладком камне, на таком же круглом и гладком, как вчера, как будто это был брат того камня, а вместе с тем и Володин брат, только совершенно молчаливый, даже немой, — одно из самых молчаливых и неподвижных на этой земле существ, хранящих в глубине своего сердца холод миллиардов ночей от того самого первого утра, когда был сотворен свет…
Под камнем сияла глубокая золотисто-голубоватая каменная ванна, наполненная быстротекущей прозрачной водой, пронизанная светом солнца, прятавшегося за высоким берегом. Дно этой ванны было коричнево-синим от мелких камушков и крупного песка, и, как бледные, синеватые тени, стояли на самом дне хариусы — пять штук, наверное, одногодки, потому что все пятеро одинакового роста. Эти синие хариусы — горные, в отличие от коричневых, долинных.
Они стояли друг за другом и рядом — двое впереди, трое сзади, — как в строю. Иногда вдруг кто-нибудь из них, вильнув в сторону, поднимал хвостом фонтанчик песка, уносившегося по течению, как дым, — и тотчас хариус занимал свое место. «Ишь ты! — подумал Володя. — Видят же меня, черти! А виду не подают!» В этот момент о Володин лоб ударился и мгновенно присосался овод. Володя прихлопнул его, крутанув между пальцами, швырнул с размаху на воду. Овод чернел на ней один только миг и исчез — неизвестно, как успел схватить его хариус. Володя еле уловил глазами стрельнувшую к поверхности со дна синюю ракету — и опять стояли пять хариусов под камнем в уносившейся дымке песка.
Володя собрался с духом и нырнул…
Но он не увидел их — своих подводных братьев, хотя смотрел в воде широко раскрытыми глазами: проточная ванна была пуста! Теперь Володя был в ней единственный хариус. Он прыгал и кувыркался, поднимая брызги на разбитой поверхности и фонтанчики песка на дне, пока не посинел. Тогда он выскочил и уселся на камне, дрожа всем телом и разматывая удочку. Выплеснувшаяся вместе с ним вода стекала с Володиной гусиной кожи серебристыми струйками и каплями, отемнявшими камень.
Река по-за камнем — на большом течении — звала к себе нетерпеливо, но Володе было некогда. Надо было поймать рыбу, позавтракать и двигаться.
Он посмотрел в ванну: она опять была прозрачной, как большое голубое стекло, увеличенные толщей воды хариусы снова стояли на дне, пошевеливая хвостами и плавниками, — их стало шестеро, потому что прибавился еще один. Непуганая здесь рыба, смелая, не боится человека вовсе! Но Володя спрыгнул для верности на берег, спрятался за камнем и закинул удочку, и сейчас же что-то схватило, слабо — Володя выкинул на прибрежную береговую гальку маленькую золотистую, в темных пятнах рыбешку… Тальма — малек семги!