Тогда-то, в первую седмицу после приезда, Чекмай познакомился с Митькой, который, балуясь, прозвал его дедом за седую гриву. И так получилось, что трое мужчин стали друзьями, ну а Ульянушка — как положено хорошей жене, мужниных друзей привечала.
— Вставай, Гаврюша! — Ульянушка похлопала спящего по плечу. — Вставай, тебе говорят! А то я тебя знаю — сядешь впопыхах за стол, лба не перекрестив!
Ульянушка не была избыточно богомольна, но, когда муж вычитывает утреннее правило, — нужно присоединиться. Глеб же это правило вычитывал когда как: было время — так полностью, а звала душа скорее взяться за работу, так сокращал до разумных пределов.
— Встаю, встаю… — пробормотал Гаврюшка.
Наконец все пятеро, помолясь, сели за стол — а тут на двор заявился гость и бухнул кулаком в дверь. Кулак у него, невзирая на юные годы, был уже пудовый. Митька пошел отворять и впустил Теренка.
— Хлеб-соль! — воскликнул парень и перекрестился на образа.
— Хлеба кушать, — чинно ответила хозяйка. Слава богу, было теперь в избе чем угостить даже семнадцатилетнего обжору.
— Я что разведал! — первым делом объявил Теренко. — Батюшка отец Памфил лошадь с санями у извозчика Еремея взял, хорошо заплатил! Сам — вожжи в руки, и укатил!
Конечно же, не Теренко это разведал, а то ли Архиповна, то ли кума Наталья. Его лишь прислали с известием. Но как не похвалиться?..
— Куда укатил?
— Не сказался!
Тем не менее Чекмай сразу сообразил, кто ему может помочь в розыске. Извозчики! Их в Вологде не так много, как на Москве, и они не только друг дружку знают — они и всех лошадей, занятых в этом промысле, знают. По крайней мере, должны знать.
Просить о помощи Теренка он не мог — парень молод, примется за дело яростно и перепугает извозчиков. А вот Митенька бы справился.
Но Митенька совершенно не желал выходить из Глебовой избы на мороз. Поев и пристроившись так, чтобы свет из слюдяного окошка, падавший на край стола, помогал ему, Митька взялся резать из липовых чурбачков кубики для игры в зернь. Хотя ее, игру, и запрещают, но кто собирается в путь — плевал на такие запреты, ему бы в дороге время привалов скоротать. Так что Митька замышлял наготовить кубиков, выкрашенных в черный и в белый цвет, на продажу. Мужики, уходившие на север с обозами, вскоре охотно бы их раскупили.
Еще он замыслил изготовить на продажу тавлеи — игру более разумную, чем зернь, хоть и не такую тонкую и мудреную, как шахматы. Тут можно было хорошо заработать — если сперва вложить деньги в покупку рыбьего зуба, необходимого для «князя» и «дружины». Доску с клетками рыбьим зубом украшать необязательно, а вот фигурки должны быть знатные. У Митьки имелось два набора, и один он решил взять в качестве образца.
Но рыбий зуб дорог… разве что уговориться с кем-то, уходящим к Архангельскому острогу, чтобы выменять его у поморов… а на что?..
В голове у Митьки сложился обмен: в остроге богомазов нет, а образа нужны, значит, можно взять образа у Глеба; но Глеб захочет за них плату, платить нечем, можно отработать; руки у Митьки ловкие и нужным концом вставлены, отчего бы наконец не изготовить доски и рамы для Глебовых образов? А дерево можно взять у судовых плотников, которые в Вологде сидят вдоль всей реки, потому что городу нужны струги и насады, большие плоскодонные суда, с осадкой менее двух аршин, построенные без единого железного гвоздя. Они хороши для доставки вологодских товаров к морю, обратно же купцы везут соль-морянку из варниц, стоящих на морском берегу, и то, что выменяно у самоедов; придут английские суда — стало быть, и тот товар, что на них прибудет.
Человеку, который полон таких великих помыслов, вовсе не хочется запихивать ноги в сапоги, облачаться в тулуп, нахлобучивать на буйную гриву войлочный колпак и плестись на поиски пьяных извозчиков — ибо вряд ли в Светлую седмицу найдешь хоть одного трезвого. Но с Чекмаем и с Глебом особо не поспоришь, да еще Ульянушка, всегда бывшая заступницей, подлила масла в огонь: Митенька, вишь, по всей избе стружки раскидал.
Но Митька ухитрился прихватить с собой игральные кости — глядишь, и найдется человек, который позовет к себе, чтобы вдоволь наиграться.
Пропадал он до темноты, поскольку такой человек нашелся, да еще родственника позвал. И, понимая, что придется держать ответ перед Глебом и перед Чекмаем, Митька наудалую спросил про извозчиков: где в такое время можно отыскать хоть одного.
— Так я ж и есть извозчик! — сказал родственник любителя костей. — Лошадь с санями у меня взяли на время и денег дали, вот я в Светлую седмицу и живу по-человечески, никуда не бегу, отдыхаю, как от Бога велено!
— Так ты и есть тот самый Еремей? — удивился Митька. — Ишь ты!
За такое совпадение не грех было и выпить. А потом новоявленные приятели поплелись к Еремею в гости. Один толковал про конские стати, другой — про хитрые шахматные ходы, при этом оба друг дружку прекрасно понимали и были очень довольны.
Встретила их Еремеева жена и, невзирая на светлый праздник, изругала мужа на чем свет стоит: он-де доверил лошадь незнамо кому, и истинно Божье чудо, что она, кормилица, незнамо откуда сама домой пришла и сани притащила; а кабы встретился ей вор, прощелыга, шпынь ненадобный?
Митька, хоть и был в подпитии, понял: дело такое, что лучше бы сбегать за Чекмаем.
Чекмай расспросил извозчика Еремея и убедился: лошадь с санями точно наняли подьячий Деревнин и отец Памфил. Еремей знал старого батюшку, потому и доверил лошадь, а насчет подьячего — запомнил, что звали Иваном Андреичем.
— Стало быть, лошадка пришла, и шла она, поди, шагом… — задумчиво сказал Чекмай. — Туда, неведомо куда, бежала, там попа с подьячим потеряла и возвращалась шагом. Вот и гадай теперь, далеко ли они от Вологды забежали… И, главное, в какую сторону… И кой бес их туда понес?.. Пошли, Митя. Наигрался, будет. А ты, брат Еремей, коли вдруг что узнаешь — я стою у Глеба-богомаза в Заречье, там всякий избу укажет. Стой, куда! Вот тебе деньга, с утра первым делом поезжай к Варлаамовскому храму, сыщи попа Амвросия, передай — чтобы никому не сказывал, что парнишка остался жив.
— Какой парнишка? — удивился Еремей.
— Он знает — какой. Передай — я сам к нему приду потолковать.
— Да кто — «я сам»?
— Мое прозванье — Чекмай.
— Не православное оно какое-то…
— Сам знаю.
Потом Чекмай ушел в Насон-город — узнавать новости.
И они были — еще один человек из Ярославля явился.
Мужчины всех сословий окружили воеводскую избу, требовали, чтобы воевода поделился вестями — каковы бы они ни были. Наконец на крыльцо вышел дьяк Роман Воронов и велел всем угомониться. Послушались не сразу. Дьяк махнул рукой и ушел в избу. Когда вышел вдругорядь, да еще с ним — гонец, толпа притихла.
Чекмай, которого силушкой Бог не обделил, сумел пробиться поближе к крыльцу.
— Плохи в Москве дела, люди вологодские! — сообщил дьяк. — Вести пришли такие — доподлинно Москва горела. И много домов и улиц выгорело. Ратники, что пришли с нашими воеводами стать за веру и за Московское государство, честно бились. Московские жители, видя, что к ним идут на подмогу, взбунтовались против ненавистных поляков. Да, сдается, раньше времени взбунтовались…
Дьяк замолчал, вздохнул, повесил голову. Толпа ждала, затаив дыхание.
— Все, что могли, вытащили на улицы — скамьи, сани с дровами, чтобы злодеям не проехать, не пройти. С крыш по ним стреляли. Наши ратники вошли с боем. Князь Пожарский со своими встретил поляков на Сретенке, сам бился честно, и люди его, и прогнали поляков в Китай-город. А сам он со своими встал на Лубянке… Говори ты, Дементий…
— Да что я? Я сам не видел, а мне московский гонец сказывал.
Чекмай сжал кулаки — ему следовало в тот день быть со своим воеводой на той Лубянке, где у Пожарских было подворье. Ему следовало стоять в латах рядом с князем.
Но князь, отправляя его в Вологду, сказал:
— Есть кому махать мечом. А надобно обнаружить и истребить измену. Вот твое дело.
— А сказывали — не надо было с Ивашкой Заруцким объединяться! — выкрикнул гонец. — Он — вор, он Расстриге служил! Он не Москве, а польской девке служит! Мало ли, что великое войско с собой привел — а что толку?!
— Дементий, не ори! Тоже воевода сыскался — люди поумнее тебя ополчение собирали и к Москве привели! — воскликнул дьяк. — Не ври того, чего не знаешь! А то говори, что знаешь! Говори — князь Пожарский на другой день бился с поляками, и его опасно ранили, и верные люди вывезли, спрятали у Троице-Сергия. А поляки Москву зажгли да в Кремле затворились! Вот что было в грамоте писано!
— Жив князь-то? Жив воевода?! — закричали вологжане.
— Когда мне в Ярославле грамоту отдали — вроде был жив, — отвечал гонец.
— А Ляпунов? Прокопий?
— Жив!
— А князь Трубецкой?
— Был жив.
— А про патриарха что слышно?
— Покамест жив…
Чекмай выбрался из толпы.
Ему было не то что плохо — скверно. Он понимал, что в ранах князя только он и виноват: был бы рядом — смог бы отразить удары. Но ему было велено выследить измену.
Он, понурившись, пошел к Софийским воротам, отыскал ведущую вниз крутую тропу, отправился через реку в Заречье.
А там, пока его не было, успел побывать гость.
Он явился, когда Глеба и Митьки не было, а Ульянушка сажала хлебы в печь.
Муж велел ей не впускать в избу чужих. Но с ней был Гаврюшка, и она не побоялась.
— Ты кто таков? — спросила гостя Ульянушка.
— Я Еремей, я Митрия ищу и того его приятеля, которого он приводил, — сказал извозчик. — Как, бишь, его… Прозвание нерусское, да и не татарское, поди… А дело такое — страх сказать. Ты им передай — утром, когда я стал лошадь запрягать, чтобы ехать в варлаамовский храм, то увидел на санях мерзлую кровь. Словно бы кто в них лежал, а кровь из раны вниз натекла, так и передай!
— Передам. Бог в помощь тебе, Еремеюшка.
— Кровь на санях? — спросил Гаврюшка. — Кто же в них ехал-то? Кого убили?