гонца в Архангельский острог, чтобы послание или послания, составленные нашими иудами вместе с англичанами, да ту грамотку с первым же судном отправить в Англию. А гонцом ведь может кто угодно оказаться. Брюхатая баба к мужу в Холмогоры с обозом едет — а у нее на брюхе те письма… Ладно, будет об этом. Глеб, ты тут дольше живешь — куда наших страдальцев спрятать?
— В Холмогоры, понятно, им ехать незачем, — сказал Глеб. — Нужно найти какое-нибудь тихое сельцо по дороге на Никольское или на Грязевицы. В самих Грязевицах купцов много, село как раз на той дороге стоит, по которой идут обозы с товаром в Вологду. Так что туда могут и вологодские купчишки нагрянуть. Нужно расспросить простых людей — может, укажут место, где нашему подьячему с внуком отсидеться.
— Ты сможешь?
— Ульянушка сможет.
— И то верно. Бабы на торгу ей многие места укажут.
— Я поеду в Холмогоры, — вдруг заявил Деревнин. — И внук при мне. Оттуда — в Архангельский острог. Вы розыск вести не умеете, вы гонца провороните, а я его найду.
— Так уж и провороним? — сердито спросил Чекмай.
— Да, мил-человек, не прогневайся, что не по имечку с отчеством. Вы не умеете злодеев ловить. Я — умею.
Это предложение было совершенно неожиданным.
— Да как? — спросил ошарашенный Глеб.
— Я уж знаю — как. Только нужно сперва моего Гаврюшку одеть. И сговориться с мужиками, которые пойдут со следующим обозом. Теперь, сдается, их будет много — нужно успеть товары отправить до распутицы. А она уж скоро.
Деревнин был страшно доволен, что утер нос Глебу и Чекмаю. А еще более доволен был Гаврюшка — ехать на север! туда, где море! где корабли плавают величиной с дом!..
— Погоди в путь собираться. Надо же как-то с твоей женушкой потолковать, понять, как к ней попала та грамотка, — напомнил Глеб.
— Вот вы и толкуйте. Я видеть ее более не желаю! Осквернила, сучка блудливая, мое честное брачное ложе.
Деревнин был в этом совершенно уверен.
— Ну, коли так… — Глеб повернулся к Чекмаю. — Что скажешь?
— Скажу — пусть едет. Хуже не будет.
— Не веришь, что смогу? Думаешь — стар, перед глазами пелена, ноги резвость потеряли? Но голова-то при мне! Чуть не сорок лет со злодеями и душегубами дело имел — думаешь, все позабыл? Так нет же!
— Ого… — прошептал Митька.
— Я вас, птенцов желторотых, таким штукам обучить могу — в изумление придете! — продолжал выкрикивать Деревнин. — Я за самим Поздеем с его душегубами по следу шел, и мы его в Коломенском взяли!
Кто такой Поздей — никто в избе не знал; дело было давнее, из тех времен, когда Деревнин всего лишь четвертый год служил на Старом Земском дворе. Однако все посмотрели на старого подьячего с уважением.
А он был готов буянить, срывая зло на чем попало. Взял девку из бедного житья, облагодетельствовал, а она мало что дочек родила — спуталась с прежним своим полюбовником! (О том, что взял он Авдотью честной девицей и свидетельством тому была кровь на простыне, Деревнин от злости позабыл.)
— Да будет тебе, Иван Андреич, — сказал Глеб. — Мы понимаем — тебе охота показать себя. Но там, в Архангельском остроге…
— А что острог? Не видывал я их, что ли?
— И когда придут суда, причалят к пристани, мореходы сойдут на берег…
— Эко дело — суда на пристани!
Все поняли — спорить с Деревниным бесполезно. И Глеб с Чекмаем переглянулись: да пусть его едет хоть в Холмогоры, хоть в Мезень, хоть в Тюмень, лишь бы выпроводить его из Вологды, и с Гаврюшкой вместе.
Потом мужчины пошли на торг — искать одежку для Гаврюшки. Брать пришлось на глаз и с походом — парень еще растет.
— А вот что мне не нравится, — сказал Глеб Чекмаю и Митьке. — Ведь та Настасья, Гаврюшкина мать, тоже про тайное послание знает. А языки у баб… Да что говорить! Вот моя Ульянушка вроде и не болтлива, а завелись тут у нее две подружки, и как прибегут, как примутся трещать — хоть беги из дому. Настасья же непременно жаловаться на Авдотью будет — бабы любят подружкам жаловаться, а уж коли свекровь согрешит — так будут весь день ей косточки перемывать.
— Ну, ты в бабах лучше моего разбираешься, — буркнул Чекмай.
— Так не доложила бы она анисимовским бабам, что Авдотья какое-то письмо из Москвы привезла и тайно в Успенский храм с ним бегала. Надо бы как-то заставить ее молчать. Сейчас-то Анисимов со своими подручными считает, будто Гаврюшка только деду про Авдотью рассказал.
— Чего же проще — пошлем твою Ульянушку…
— Нет, Чекмай. Никуда мою жену посылать не станем. Хватит, уже ходила однажды в это волчье логово, — неожиданно жестко ответил Глеб. — Придумай что-либо иное. И еще — не сунули бы в ту прорубь и Авдотью…
Глава 8Невестка и свекор
Настасье было в анисимовском доме хорошо. Ефимья приказала ей заниматься детьми, следить за их играми, учить их рукоделию и молитвам. Это Настасье очень нравилось. Она боялась показаться ленивой и нерасторопной, и Акулина однажды сказала ей:
— Хорошо, что в страхе живешь. Но Ефимьюшку, лебедушку нашу, веселить надо, у тебя же лицо — будто сейчас на конюшню пороть поведут.
— Как же веселить-то?
— А как мы, бабы, друг дружку веселим? Сядем, сладкой наливочки себе нальем да и перемоем косточки всей родне. Страх как люблю слушать про чужие семейные дела: кто с кем венчался, да кто от кого родил. А ежели молодая жена от старого мужа тайком к молодцу бегает — так про это послушать слаще меда.
Настасья смутилась.
— Ох, тебе бы дочек замуж отдать да постриг принять, — сказала тогда недовольная Акулина. — Вот посуди сама — тебя пригрели, тебя в комнаты к богатейшей купецкой жене взяли, ты ни в чем отказа для себя и дочек не знаешь, тебе бы веселиться, песнями Ефимьюшку тешить, а ты сидишь в углу да молчишь! Хоть одну-то песню знаешь?
Ответом был горестный вздох.
После своего венчания с Михайлой Деревниным Настасья ни разу не запела. А ведь голосок у нее был звонкий, серебряный, подружки иззавидовались.
Акулина вышла из горницы. Дети были внизу, в светлице, с девкой Глашкой. Настасья осталась одна. Она подошла к высокому слюдяному окошку, вдруг вскочила на лавку, распахнула его и увидела внизу заснеженный город. Свежий холодный ветер ударил в лицо, она улыбнулась, она дышала снежной пылью и тихо радовалась. Вспомнилась сказка о добром молодце, который на лихом коне доскочил до окна царевны и сорвал с пальца золотой перстень.
Доброго молодца внизу не было, да и перстня подходящего на руке не было — когда Михайла баловал жену редкими дорогими подарками, свекор тут же приказывал все прятать в укладку. Зато был простор, великий простор, и вдруг Настасья поняла: мир-то божий велик и широк, главное — вырваться на волю. Вот она избавилась, хоть ненадолго, от сурового свекра и ощутила волю, и от Авдотьи она избавилась, и от Авдотьиных дочерей, которые были рады донести матушке с батюшкой о всех провинностях и оплошностях Гаврюшки. Сын сбежал — и правильно сделал!
Мысли о вольной воле были таковы, что Настасья запела, сперва тихонько, потом все громче:
Высока ль высота поднебесная,
Глубока ль глубота океан-моря!
Широки раздолья по всей земли,
Глубоки омуты днепровские!
Дивен крест леванидовский,
Долги плеса чевылецкие,
Черны грязи смоленские,
А и быстрые реки понизовские!
Она понятия не имела, что за крест такой, где град Чевылец и в каких краях текут быстрые реки.
— Эй, соловушка! — донеслось снизу. — Ты чья такова?
Голос был мужской, молодой, задорный. Настасья засмеялась и затворила окно.
В дверь, завешенную куском красного сукна, чтобы не сквозило, заглянула Глашка.
— Хозяйка тебя зовет!
С тихой радостью в душе Настасья поспешила на зов.
Ефимья затеяла вышивать воздух[9] для Кирилловской обители. Помогали ей всем миром — и Акулина, и умевшая немного шить девка Фроська, и жена приказчика Семена, Марья, нарочно для того приходившая, и казначея Татьяна, и Настасью к этому делу приставили. Были еще в услужении у купецкой жены мовница Парашка — нарочно Артемий Кузьмич самую здоровенную во всей Вологде бабу выбрал, с огромными красными ручищами, — и нянька Оленушки, Тимофеевна, и девка Глашка, и девчонка Васенка для черной работы.
Коли чего пожелается — Акулина спешит в мужние хоромы, находит, кого по лавкам послать, а то и купец посылает к Ефимье Савельевне свою жену с товаром; то-то веселья, когда товар разложен на столе и на лавках! Коли куда выехать, в храм Божий или покататься с Оленушкой, — тут же по приказу закладывают пресловутую каптану, в теплое весеннее время — санки, летом — вывезенную из Москвы еще при Расстриге кем-то из богатых вологжан колымагу; колымага, правда, оказалась неимоверно тряской, и как с этим бороться — никто не знал. Был приставлен к Ефимье собственный кучер — мощный и неподкупный детина по имени Корнило, он же исполнял обязанности истопника и ходил с поручениями то на торг, то к соседям. Сопровождали этот выезд обычно двое конных молодцов — мало ли что. Наняли на зиму, как водится, бабу-бахарку Голендуху — сказки сказывать, Оленушке — особо, взрослым — особо. Требовалась, помимо Настасьи, еще одна комнатная женщина — для забавных разговоров и застольного общества. Словом, устроил все Анисимов не хуже, чем до Смутного времени в богатом боярском тереме.
Артемий Кузьмич всем с гордостью говорил, что его лебедушка живет, как в раю. Был благодушен, щедр, ласков, и при этом внимательно следил, чтобы никто из его молодых подначальных, приказчиков, гостей-купцов даже близко не подходил к Ефимьиному крыльцу. Он выпускал жену к посторонним разве что во время большого пира со знатными гостями, для поцелуйного обряда. Коли что требовалось — взад-вперед бегала Акулина.
А много ли Настасье для счастья надо? После московского полухолодного и полуголодного житья, придирок свекра, мелких стычек с Авдотьей — тепло, лакомства для дочек, ласковые слова Ефимьи Савельевны, огромные укладки с прикладом для рукоделий, с шелками невиданных цветов. И об одном остается Бога молить — чтобы это счастье вовеки не кончалось, чтобы больше не попасть под власть строгого свекра. А могло и кончиться, коли Артемий Кузьмич решит, что негоже в Настасьины лета жить без мужа. И укажет путь — под венец. Ежели добрые люди приведут сваху, сваха приищет человека достойного, в летах, готового взять вдову с тремя детьми… Пожалуй, и не совсем с тремя — Гаврюшеньке уже четырнадцать, может, там, в Холмогорах или в Архангельском посаде, найдется для него служба.