поручил также — ежели на корабле, первом или втором, прибудет человек, готовый купить это зерно, то продавать за определенную цену. И дальше зашла о речь о таких деньжищах, что Гаврюшку оторопь взяла: казалось, если всю Вологду, с домами и скотом, продать — и то таких деньжищ не выручишь. Для купцов же, имевших дело с Англией, тысячи рублей были явлением обыкновенным и даже, сдается, ничтожным.
Зерно, которое занимало нужное Дементьеву место, как раз и ждало Яковлева. И купцы решали, как вбить весь товар в амбар, чтобы все остались довольны. При этом они прогуливались взад-вперед.
Амбарный сторож тоже слушал Яковлева с Дементьевым, когда близко подходили, но при этом хмурился.
— А что значит — когда зерно горит? — спросил его Гаврюшка. — Прямо мешки пламенем занимаются?
— Нет, такого я еще не видал. А вот преет и жар дает. Коли отсыреет.
— Какой жар?
— Такой, что рука еле терпит. Надо было мне еще раньше полезть туда, потрогать мешки, но как навезли товара — к ним и не подберешься.
— А давай, дедушка, я полезу, потрогаю! — предложил любознательный Гаврюшка.
— Ну, коли не лень…
Гаврюшка лазить любил, быстро перебрался через рогожные кули и тюки, сунул руку между мешками — и сразу отдернул. Терпеть можно было, но он испугался.
— Батюшки-светы! — воскликнул сторож, увидев Гаврюшкино лицо. — Ахти мне, не уберег… Вылезай скорее…
— Что ж теперь делать? — спросил Гаврюшка.
— Сушить скорее. Ради бога, беги вон туда, видишь, где лошади стоят? Там спроси Овдокима, Перфирьева сына, скажи — батька зовет, пусть бежит скорее.
Потом Гаврюшку послали за каким-то Тимофеем, Тимофей Христом-Богом просил бежать к избам на краю посада, привести свою бабу с дочкой. Купцы ушли — после долгой дороги желали в мыльню и наконец славно поужинать. А сторож с семейством, расстелив на солнечном месте рогожи, взялся ворошить граблями и сушить запревшее зерно. К счастью, не все мешки пострадали, но мороки хватило.
Вечер все не наступал и не наступал. Гаврюшка, которому, как родному, сунули в руки грабли, так намахался — хотел уже сесть да отдохнуть, к тому же проголодался. Наконец он сказал, что дед ждет в трапезной, иноки ради него откладывать трапезу не станут.
Овдоким, услышав это, расхохотался.
— Да они уж все давно поели, и вечернее правило вычитали, и кто Неусыпаемую Псалтирь ночью читает — поди, уж до середины добрались.
— Ночью?..
— Ночь давно, у нас и такие ночи случаются, что солнце заходит — и тут же восходит. Погоди-ка! Ворота в обители на ночь запираются. Тебе больше идти некуда?
— Мы с дедом там остановились.
И тут же бабы подняли шум — кому приютить нечаянного трудника.
Гаврюшка попал в обитель на следующий день ко второй трапезе — первая прошла без него, и он не жалел об этом — в избе Овдокима Перфирьева сына покормили хлебом и копченой треской. Всяко лучше, чем жидкая каша в монастырской трапезной.
— Где ж ты пропадал, олух царя небесного? — напустился Деревнин на внука. — Я уж думал, река тебя унесла.
— Еще нескоро унесет, — отвечал внук. — А только после ледохода. А старые люди говорили — на Сухоне лед тронулся, мы вовремя от головы ледохода ушли.
— Как они могут это знать?
— По приметам.
— И что сейчас на пристани?
— А ничего. Лодьи смолят, подальше — кочи смолят. Лоточников с пирогами ни одного нет, и купцов там тоже — ни одного нет.
Деревнин насупился — не желал признавать себя дураком.
— Ну, будет, — сказал он. — Придется иное выдумывать…
И тут в келью явился гость.
Дивно было, как он пропихнул в узкую дверцу огромное брюхо. Видно, уже приноровился творить такие подвиги.
— Здравствуй, Вахрамей Ильич, — сказал он Деревнину, перекрестясь на образа. — Низко тебе кланяюсь — хорошо внука воспитал. Он меня не только от убытков избавил — он мою купецкую честь спас. Не рассказал, что ли? Он заметил, что зерно в амбаре преть начало, и сам допоздна сушить помогал. А кабы это прелое зерно на судно погрузили, да правда в городе Эдинбурге открылась, а зерно-то не мое, мне доверили его отправить, то был бы великий стыд, а веры мне больше не было.
— Он мне от покойного сына остался, я сам его растил, — ответил Деревнин. — Я, вишь, из приказных, готовил его служить в приказе. Он у меня знает грамоте, считает хорошо, пишет разборчиво. Ему четырнадцать стукнуло, самое время на службу определять. Но в Москве теперь такое делается — увез я его оттуда, от греха подальше. Сюда отправились — во-первых, по обету, давно пора было, во-вторых, хочу тут внука к делу пристроить, место ему найти. Тут скоро великие дела делаться будут.
— А ты почем знаешь?
— Я же не божевольный какой, вижу. Вскоре, когда кончится Смута, сюда пойдут суда из Англии, товару повезут вдесятеро больше нынешнего, и отсюда уже пойдут дальше, к Мангазейскому острогу, и еще дальше — как Бог даст. Вот и хочу внука вовремя пристроить, да так, чтобы английскую речь освоил. Тут, конечно, холоднее, чем на Москве, да деньги будут делаться такие, что Москве и не снились. Потому — море, морские пути.
Гаврюшка впервые услышал, что дед собирается оставить его в Архангельском остроге. Но Деревнин предупредил, что в таких случаях полагается молчать, он и молчал, глядя в пол.
— Верно рассуждаешь, Вахромей Ильич, — согласился купец. — А что, не слыхал ли ты, отчего тут будут такие великие дела?
— А слыхал. Как поляков из Москвы погонят, соберется Земский собор. И выберут в государи человека знатного, православного! — Это слово старый подьячий выговорил как-то особенно. — И при том государе будет наконец порядок. Сами не справимся, после таких-то бедствий помощь нужна…
— Именно что православного, — согласился Третьяк Яковлев. — И такого знатного, что знатнее трудно найти.
— Вот и я о том толкую. Не какого-то польского, не приведи Господь, королевича. И при таком государе вы, купечество, будете иметь хорошие доходы и суда снаряжать, и товары за море возить, и не только в английские города. И мой Ивашка станет при хорошем хозяине большим человеком. Так-то я рассудил.
— Ты верно рассудил. А что, Вахромей Ильич, не уступишь мне внука? Я тут пробуду еще месяца с два, он при мне поучится делу. Потом передам отрока в хорошие руки.
— Подумать надобно, — уклончиво ответил старый подьячий, зная, что сразу соглашаться — цену себе уронить.
В конце концов они сговорились: Гаврюшка пока живет в келье с дедом, но днем служит купцу и учится вести нужные в торговом деле записи; за труды он получит по две деньги кормовых в день да раз в неделю — два алтына, да новую рубаху, да хорошие сапоги, на эти уже смотреть страшно. А дальше — как Бог даст.
— Велик Господь… — прошептал Деревнин, когда Яковлев ушел и увел Гаврюшку.
Чекмаю не удалось бы так ловко втереться в самое змеиное гнездо! А теперь к Деревнину станут стекаться нужные сведения. И он за это Бога благодарил.
При этом старый подьячий не забывал, что Гаврюшке — всего четырнадцать и в нем не может быть той хитрости, что нажил Иван Андреич за сорок лет службы в Старом Земском дворе. Но вдвоем, старый да малый, они могли докопаться, кто из купцов везет тайную грамоту, адресованную — кому, и подумать страшно, может, даже королю, которого уже многие искренне считают православным.
Содержимое той грамоты Деревнину было понятно: имена и обещания бояр и князей, готовых в лепешку разбиться, а отдать русский трон англичанину. Видимо, при грамоте поплывет и толмач, вряд ли его королевское величество говорит и читает по-русски. Другой вопрос: что может сделать тот король, прочитав такое послание?
Сидя в Архангельском остроге, Деревнин не знал, как меняется обстановка на Москве, но ничего хорошего не ждал. И хуже того — он понимал, что Архангельский острог станет тем местом, откуда повезут сперва в Вологду, потом далее, ратных людей и оружие; тем местом, где англичанам будет оказана поддержка, потому что Москва с ее дрязгами — далеко, а английские корабли, с которых кормится весь посад, и кормится неплохо, — близко.
Он не стал бы называть это изменой — до поры, поскольку никого еще не поставили перед выбором: царь русской породы или английской. Но когда дойдет до выбора…
Предпочтут то, что даст сытую жизнь и покой. И плевать тут, на Севере, хотели на то, как ратники бьются за Москву, им Москва без надобности.
Или не предпочтут?..
Глава 10Дед и внук
Странная вещь — одиночество. Человек, живущий в большом, шумном и бестолковом семействе, взмолится иногда: Господи, забери меня отсюда в тихую келью, Господи, дай хоть малость тишины.
Так вышло, что бывший подьячий как раз тишины в жизни знал очень мало. Рос в семье, где кроме него было еще пятеро детишек; пристроили смолоду на приказную службу, а там в одной комнате за долгим столом — человек двадцать, и к ним приходят еще люди, и все галдят; женили — жена привела с собой говорливых баб, без которых нельзя вести хозяйство; потом — дети, потом Михайлу женили и вторая жена завелась; потом еще дети…
В приказе — шум и гам, когда розыск ведешь — суета и всякие похождения, выставили со Старого Земского двора — и в Огородниках покоя не было. Уже сбежал от жены, поселил ее в горнице, сам спал внизу, и то — тишины не ведал, голосистые дочки и внучки звенели бубенцами, вопила ключница Марья, на поварне — вечные склоки и дрязги. И всех приходится унимать, иной раз рявкнешь, как цепной кобель, угомонятся, но ненадолго.
Да, взмолился, и не раз. А как послал Господь тишину — так и не ведаешь, что с ней дальше делать.
Вставать разом с иноками — можно, идти в храм на полунощницу — тоже можно. Потом, разумеется, литургия, отстоишь и литургию. И все это время — молчишь…
А откуда тут тишине взяться? А очень просто — живя в Огородниках, не каждую седмицу изволил в церковь жаловать, и так-то большой привычки к службе не имел, а тут и вовсе родилась отвычка. И получается, что служба в храме — сама по себе, а Иван Андреич Деревнин — сам по себе, и даже перестает слушать голоса иереев — как-то они по дороге к его ушам растворяются и пропадают.