— Стало быть, письма! Но от кого и кому? — спросил Глеб. — И отчего их столько?
Митька развел руками. А Чекмай заново перебрал письма.
— Почерк у всех разный. Видно, все английской земли немчины, сколько их собралось в Вологде, вдруг вздумали родне писать. Но отчего письма оказались вместе? И отчего все на одинаковой бумаге?
Чекмаев вопрос остался без ответа.
— Нужен толмач, — сказала Ульянушка.
— Толмач! А где взять такого, чтобы тут же к Анисимову не побежал?
— Может, на канатном дворе? Сказывали, там есть, только сдается — связан он как-то с Анисимовым и нашими иудами. Остальных, может статься, купцы в Архангельский острог с собой повезли. Канатный двор у нас вроде сам по себе, плетет канаты для английского хозяина, здешние купцы их только переправляют в Холмогоры и оттуда в Архангельский острог, — сказал Глеб.
— Понял! Это же письма с канатного двора! — воскликнул Чекмай. — Всю зиму мастера не могли послать весточку родне, вот наконец дождались!
— Вот ведь незадача… — проворчал Глеб. — Ни в чем не повинных мастеров…
— Ни в чем не повинных?! А это еще проверить надобно! — вскипел Чекмай. — Они англичане, живут тут годами, все про нас знают!
— Что они могут знать? Они оттуда редко выходят, — вступился за англичан Митька.
— Они англичане. Ты еще не понял? — Чекмай резко повернулся к Митьке. — Толмач надобен. Ну, думайте, где его взять?
— Тебя послушать — так подходящего толмача в Вологде нет. С канатного двора — не годится. И что же, в Псков прикажешь за ним ехать? Или сразу в Холмогоры? — ехидно спросил Глеб.
— Я нюхом чую — что-то с этими письмами неладно, — уперся Чекмай. — Ну, думайте, думайте!
— Жаль, лексикона нет, — вздохнул Митька.
— Ежели так дальше пойдет — будут лексиконы! И всем нам придется английскую речь учить! — пригрозил Чекмай. — И бабам также! Ну, думайте, думайте! Говорю ж вам — с этими письмами дело нечисто.
— Спаси и сохрани… — Ульянушка перекрестилась. — Может, и впрямь — мужья женам пишут? Или сыновья — отцам с матерями? Что в таких письмах может быть страшного? Жив-де, Божьей милостью здоров, чего и вам желаю… О чем еще писать-то?
— Для того трех строчек довольно. Тут что-то еще есть, — не унимался Чекмай. — Где еще могут быть толмачи? В Ярославле?
— Пока доскачешь да пока убедишься, что там толмача нет… — Глеб покачал головой. — Вот что. Я придумал. Самый ближний к нам толмач, сдается, все же за рекой или в лавке Гостиного двора сидит. Но он толмаческим ремеслом не промышляет. Сам знаешь, англичане тут живмя живут и торгуют, по-русски уже так наловчились, что даже понять можно, взять того же Ульянова. Молчи, дед Чекмай! Знаю, о чем спросить собрался. Тот торговый англичанин сразу задумается — откуда у нас такие письма. А мы вот что сделаем — я их перепишу…
— Ты ж английского языка не знаешь!
— Невелика беда. Я их перерисую. Буквы я всякие выводить умею. На старых образах порой такая закорючка — не сразу и сообразишь, что значит.
— Это нешто буквы? — Чекмай с сомнением поглядел на английскую скоропись.
— А что ж еще? Ульянушка, ну-ка, протри стол, сейчас прямо тут и попробую.
У Глеба на рабочем столе имелись стопки серой рыхлой бумаги, но нашлась и гладкая, «книжная». Он тщательно очинил перо, попробовал его на ненужном клочке, аккуратно вывел половину совершенно непонятной строки.
— Ну, что? — с гордостью спросил он. — Ведь не отличить!
— Буквы как будто те, а выглядит как-то иначе, — буркнул Чекмай. — Ну да ладно, срисуешь ты эти каракули, дальше что будем с ними делать? В лавку понесем?
— Можно и в лавку. Я бы пошла. Да только наговорит мне этот немчин, я всего не упомню, — сказала Ульянушка. — И записать не смогу. Грамоте-то меня не учили…
Ее руку, лежащую на краю стола, Глеб тут же накрыл своей, и это означало: люблю без всякой грамоты…
— А зачем в лавку? — спросил Митька. — Там, поди, не до нас — там торгуют. А я пойду к Ульянову. У него в дому…
— Да ты умом тронулся! — закричал Чекмай. — Ульянов-то в этом деле — чуть ли не главный злодей!
— И не вздумай, Митенька, — в голосе Глеба была явственная угроза.
— Мало ли, что он по-русски говорит не хуже нас с тобой! Вот ведь выдумал! — не унимался Чекмай.
— Погодите вы вопить! Митенька, что там у него в дому? — спросила Ульянушка.
— У него старичок живет. Он к Белоусову приходит в шахматы играть. В шахматах-то как? Хоть с персом, хоть с самоедом играть можно — знай молчи да фигурки двигай, — начал объяснять Митька. — Но он и по-русски разумеет. Мы знакомы, игрывали… Так я пойду туда и позову его к Белоусову — там-де и столик, и сам хозяин игроков привечает, сразимся, мол, как прежде, без помехи… Вы что, братцы?..
Чекмай и Глеб уставились друг на дружку в смятении: простодушный Митька, смыслящий только в играх, додумался до того, что им и на ум не брело.
— Стало быть, сперва сыграешь с ним раз и другой, потом попросишь об услуге? А что скажешь? Где это писание взял? Что молчишь?
— Да где взял! На улице возле церкви нашел! — вмешалась Ульянушка. — Видит — бумага вроде бы дельная, хочет понять, что там, чтобы вернуть хозяину! А нашел у Покровской церкви, она там неподалеку от канатного двора! Что мне, вас, мужиков, учить, как врать?!
— Ого… — только и смог прошептать Глеб. Хотел было задать ядовитый вопрос, где это жена так складно врать выучилась, да вспомнил: когда только сговаривались о побеге, ей немало пришлось обманывать родню, чтобы тайно переговорить с женихом.
— Так, ладно… А запомнишь все, что тебе наговорят? — спросил Чекмай.
— Я все свои шахматные игры помню, кто какой ход делал, когда и зачем! — гордо сообщил Митька. Тут уж крыть было нечем.
Глеб срисовал два самых длинных послания, но по-хитрому — без верхних строк, в которых предположительно были имена, и без нижних строк, в которых, по его мнению, были поклоны и приветы. Листы сложили, малость помяли, чтобы находка выглядела правдоподобно, и отправили Митьку — но не к Ульянову-Меррику, туда — побоялись, а к Белоусову: пусть, мол, старый купец сам, из своего дома, за тем англичанином пошлет, так выйдет безопаснее.
Ждали Митьку примерно так, как в сочельник, проголодавшись, ждут явления на небе первой звезды.
Он проторчал у Белоусова полдня, и за это время Глеб, беспокоясь, испортил рисунок на доске, пришлось знаменить образ Спаса Нерукотворного заново, а Чекмай, расхаживая по избе, чуть не снес со скамьи квашню с тестом. Наконец Митьку привезли — дали ему под верх каурого невысокого конька, а сопровождал его истопник Белоусова, тоже на низеньком коньке, только вороном.
Митька вошел в избу, перекрестился на образа и сказал:
— Ну, братцы, кажись, я что-то важное услышал. Ульянушка, сестрица, поесть ничего не найдется? Там-то меня больше поили, да не чем-либо, а ставлеными медами! Не дураки эти Белоусовы, знают, что лакомо!
— Митька, да ты пьян! — воскликнул Глеб. — Чекмай, не тронь его!
— И не пьян вовсе, а, а… — Митька не сразу нашел нужное слово. — А весел! Я их обоих по два раза обыграл!
— Пойду на двор, — сказал Чекмай. — Не то я его удавлю.
И выскочил в сени.
— Сейчас я тебе огуречного рассольчика налью. После ставленого меда огуречный рассол — как раз тебя вразумит! — пригрозила Ульянушка.
— Да сунуть его дурной головой в бочонок с рассолом! — донеслось из сеней. Тут же хлопнула дверь.
Эта Чекмаева затея Митьке совсем не понравилась.
— Чекмаюшка, дедушка, свет мой… это ты напрасно… Глебушка, садись, пиши, я сказывать буду…
— Что сказывать-то?! Как двух стариков обыграл?
— Нет, какие старики… я все запомнил… пиши, не то в голове не удержу…
Чекмай сел на завалинку под слюдяным окошком.
Он безумно устал. Это не была обычная усталость от труда, крестьянского ли, ратного ли. Дело, которое ему поручили, оказалось сложнее, чем он думал. А главное — пришлось не столь действовать, сколь наблюдать и ждать. Особенно — ждать, пока Деревнин не раздобудет то московское послание. И время оказалось потрачено зря — вместо послания изменников-бояр подьячий прислал какие-то нелепые письма.
Чекмай каждый день ходил к воеводской избе узнавать новости и неплохо представлял себе, что творится под Москвой. Последнее известие было столь скверным, что, кажется, дальше уж некуда…
В осаждавшем Москву ополчении, как Чекмай и предполагал, вылезли на свет божий неурядицы, которые и должны были вылезти. Из троих предводителей боярин Трубецкой, по рождению князь, был самый бесполезный и мнения своего не имел. Он в предводители попал по праву рождения — да и народу, и ратникам полезно знать, что войско ведет родовитый князь, чье имя во всех грамотах значится первым. Ума, чтобы лавировать между Прокопием Ляпуновым и Иваном Заруцким, не допуская между ними опасных разногласий, ему недоставало.
И Ляпунов, и Заруцкий нравом были круты — коли что задумают, не побоятся сказать прямо и действовать будут решительно. Ляпунов желал, взявши Москву, созвать Земский собор — и пусть выберет государя среди знатных русских княжеских родов. За то стояли приведенные им дворяне, дети боярские и простые ратники. Своевольных он карал, зная, что такое пестрое войско — как дикий жеребец; коли хочешь на нем куда доехать, то нужны узда, шпоры и плеть. И не боялся он при нужде напоминать тем, кто успел послужить Тушинскому вору об их бесславном прошлом.
Казаки Заруцкого менее всего беспокоились о Земском соборе и о русском государе. Сам Заруцкий имел на уме одно: дождавшись поры, когда можно будет половить рыбку в мутной водице, возвести на трон царицу Марину — тем более что она была в Успенском соборе на царство венчана. О причине такой преданности полячке говорили: так он, Иван, ее и обрюхатил, и тот, кого царевичем Иваном зовут, — от него, от Заруцкого. Понятное дело, никто в опочивальне со свечкой не стоял, но желание атамана доставить трон своему дитяти можно было понять.