Вологодские заговорщики — страница 64 из 66

Когда Деревнин убедился, что Гаврюшки в усадьбе нет, он разозлился чрезвычайно. Выплеснуть злость он мог только на невестку — не уследила! Но Настасья слушала дурные слова так, как будто и не на нее кричал свекор. Он же вдруг понял — невестка, всегда такая покорная и пугливая, сейчас его больше не боится, а что у нее на уме — бог весть.

— Ну, хорошо, пусть ты дура, да я-то не дурак, — немного успокоившись, сказал он. — Сам поеду за ним в Нижний, отыщу и заберу в Вологду, коли ты не можешь с ним сладить. Пусть при мне живет.

— Нет, — вдруг сказала Настасья. — Нечего ему делать в той Вологде.

— Не тебе решать. Он мне внук.

— А мне — сын.

— А коли сын — что ж ты его прозевала? Ворона!

— Не прозевала. Он там с Глебом, с Ульяной. И с Митрием. Они за ним присмотрят. А с тобой он не будет!

Настасья не знала, что Гаврюшка с дедом довольно мирно жили в Архангельском остроге, ей все казалось — дед станет изводить внука придирками, а то и воспитывать оплеухами.

Слово за слово — проснулась в Настасье злость. Она защищала сына — но, когда бы ей объяснили природу злости, она бы не поверила. Не только Гаврюшку она защищала — она хотела, но не могла объяснить Ивану Андреичу, что с ним там будет Митька, что Митька сам пропадет — а парнишку спасет. И кончилась эта беседа неожиданной для Деревнина ссорой. Настасья вывела к нему внучек, позволила их обнять и перекрестить, а потом увела испуганных девочек — и сама более не показывалась.

Деревнин пошел к княгине Прасковье, но она много времени ему уделить не могла — усадив в светлице всех дворовых девок, сама следила за тем, как кроят холсты на рубахи. О том, что мужнину войску понадобится много рубах, она знала — как всякая воеводская жена, княгиня немало смыслила в ратных делах.

— Отрок знает грамоте, я мужу отпишу — пусть его при себе держит, — вот и все, что услышал Деревнин.

С тем он и отправился в обратный путь.

Он вернулся в Вологду и стал благоустраивать свое новое жилище, в котором был обречен жить один. Начались Филипповки, близилось Рождество. Деревнин постоянно бывал зван в дома, где приключались всякие безобразия. Платили ему за розыск немного, но даже малые деньги позволяли делать дочкам подарки. Однажды он попросил, чтобы купец рассчитался с ним лентами и всяким прикладом для шитья. Потом за хорошую цену взял двадцать два аршина тонкого холста — дочкам на рубахи. И все это добро он припасал к Рождеству — чтобы наутро прийти к Аннушке с Василисой разговеться, посидеть за накрытым столом, поговорить. Живя в Огородниках, он с дочками почти не разговаривал — не о чем было. А теперь вдруг оказалось, что разговаривать надо…

Последнее, что Деревнин взял, — большие медовые пряники, числом три — один Домне. Он положил их сверху в узел и утром пошел потихоньку в Козлену.

Уже возле Домниной избы он обогнал бабу, что шла, прихрамывая, в ту же сторону. Одета она была в черный тулуп, ворот поднят, и если бы не подол то ли сарафана, то ли распашницы, метущий по снегу, Деревнин бы принял ее за мужика. Баба опиралась на посох, а на спине у нее был тощий мешок.

Он подошел к калитке. Ночью метель навалила снега, калитку заколодило. Деревнин стал дергать ее, пытаясь отворить, и тут подошла хромая баба. Деревнин повернулся к ней — и узнал Авдотью.

Авдотья тоже его узнала. Отшатнулась, уронила мешок, перекрестилась…

— Приплелась… — пораженный неожиданным явлением жены, сказал Деревнин. — Да живой я, живой… зря вы меня отпели…

— Живой, — повторила она. — А его нет. Не уберегла…

— Кого — нет?

— Схватился спорить с казаками… у меня на глазах зарубили… умереть хотела, да нельзя… нельзя мне теперь помирать…

— Ты что такое несешь? — сердито спросил Деревнин. — Полгода невесть где шлялась, наконец-то о дочках вспомнила.

— Несу, уж точно, что несу…

— Еще поглядим, как они тебя примут!

— Уж как-нибудь примут… должны принять… более мне податься-то некуда… его нет… говорила же ему — не лезь, не лезь, отойди… Ты, старый черт, есть, и никакая хворь тебя не берет, а его — нет! Лучше бы тебя зарубили!

Деревнин хотел было назвать жену дурой, но промолчал, видел — баба не в себе. И снова его мир, кое-как налаженный, рухнул. Он привык к своему одиночеству, а теперь следовало считаться с тем, что Авдотья в Вологде, возможно, даже помогать ей.

Он наконец-то отворил калитку и сказал:

— Ладно уж, ступай, кайся в грехах. Я — потом. Когда уйдешь.

И по лицу Авдотьи он понял — жена смертельно испугалась. Испугалась, что дочери не примут, что не кинут ей хоть какой войлок на полу, у печки, что не найдут для нее доброго слова.

— Да будет тебе. Пойдем вместе, — сказал Деревнин. — Меня-то они примут. Я к ним часто прихожу, то подарки несу, то деньгами дарю.

Это было не совсем правдой, но нужно же было как-то упрекнуть жену.

Они вошли во двор, постучали в дверь, Деревнин зычно поздравил дочек с Рождеством Христовым, им крикнули в ответ такое же поздравление. Можно было входить.

В Домниной избе стол был накрыт — небогато, но достойно, было чем разговеться. Были пироги, блины и к ним икра нескольких видов, жареная курица, жареные окуньки, пойманные на Вологде, много чего еще. Аннушка и Василиса вышли отцу навстречу, обе улыбались, и Иван Андреич понял: столь счастлив он еще не бывал. Свой узел он водрузил на лавку, снял шубу с шапкой, повесил их на вбитый в стену колышек, сел рядом с узлом — чувствовал себя, как дома. Потом по-хозяйски стал одаривать дочек и Домнушку. И вдруг забеспокоился — да где же Авдотья?

Она осталась в сенях.

— Домнушка, там еще гостья пришла, — сказал Деревнин. — Позови-ка.

— Мы никого, окромя тебя, не ждали.

И это также была огромная радость: наконец-то дочери не глядели исподлобья, наконец-то его ждали.

— А ты выгляни, — не столь велел, сколь попросил он.

Домна вышла в сени и там воскликнула:

— Ахти мне!

— Что там, Домнушка, матушка, что там? — всполошились дочери. И даже испугались.

— Там ваша родная матушка объявилась, — сказал Деревнин. — Обогреть надобно, накормить. Невесть откуда пришла. Да и в мыльню бы ее не мешало. Сдается мне, завшивела.

— Мыльня-то у соседей…

— Ну так бегите, сговоритесь. Рубаху чистую для нее достаньте, что мне вас учить?

Деревнин опять был хозяином в своем семействе.

Авдотья вошла в избу, увидела дочерей — сытых, довольных, нарядных, румяных, в красивых повязках на гладко причесанных головках. Следом вошла хмурая Домна. Она сильно привязалась к девицам и испугалась, что их у нее отнимут.

Авдотья скинула на пол тулуп. Под тулупом на ней была черная однорядка, на которой половины пуговиц недоставало, и однорядка — с худощавой бабы. Она уж вовсе непристойно обтянула Авдотьин стан — и Деревнин наконец понял странные слова жены.

Та была брюхата.

Следовало бы назвать ее вслух прелюбодеицей, изругать, велеть возвращаться туда, где брюхо нагуляла, но он не смог. Он всего лишь засопел, как обиженное дитя, и вышел на двор. Без шапки и шубы там было холодно, однако холод был ему необходим, чтобы прийти в себя.

Следом вышла Домна в накинутой на плечи теплой душегрее.

— Ну что, простишь? — спросила она.

— Глаза б мои на нее не глядели…

— Я к соседям пойду, о мыльне сговариваться. А ты ступай в избу.

— Видеть ее не желаю!

— Да и Аннушка с Василисой не больно желают. Помнят, как она их на меня оставила, за полюбовником помчалась. Девки такого не прощают, а простят — когда своих детей заведут. Но куда-то ж ее девать надобно.

— Надобно…

Он вернулся в избу. Авдотья сидела на краешке скамьи. Сейчас, когда она сняла с головы темный кусок сукна, служивший ей платом и повязанный прямо поверх волосника, стало видно, как она отощала и подурнела. Руками она обнимала чрево, словно бы желая уберечь от недобрых взглядов.

И Деревнин вдруг понял: все, что у нее в жизни осталось, — это чрево с нерожденным младенцем, о чьем отце и думать не хотелось.

Говорить с Авдотьей ему было не о чем. Но, как правильно сказала Домна, куда-то же ее нужно девать. В обитель разве? В Успенскую? Может, там уже построили богаделенку? Или странноприимный дом? Деревнин давно в тех краях не был и не знал, чем живет обитель.

Аннушка копалась в открытом ларе, вытаскивала одно за другим — сложенные полотенца, простыни, наволочки, просто куски холста по десять и более аршин. Это, надо полагать, было ее приданое, которое она все эти месяцы заботливо собирала — не идти же в мужнину семью с пустыми руками. Василиса выложила из укладки частый гребень, какие-то пузырьки и горшочки.

— Щелок нужно раздобыть, — сказала она. — Свой готовить — так времени нет. Вот ведь докука — у людей Рождество, а у нас?..

Голос у дочери был брюзгливый, неприятный. Авдотья и так-то сидела съежившись, а теперь и вовсе сжалась в комочек. Деревнину стало жаль ее — он сам от себя столь острой жалости не ожидал.

— И у нас Рождество. Гостью Бог послал, — одернул он недовольную дочь.

— Гостью…

И он понял — Авдотья тут жить не будет. А где? Даже коли есть богаделенка — примут ли туда брюхатую бабу? Вдову бы, может, приняли, но она — не вдова. Скажут — к мужу ступай.

— Сколько? — спросил он, указав перстом на чрево.

— Шесть месяцев.

— К Пасхе, значит, опростаешься.

— К Пасхе…

О чем еще спрашивать — он не знал, сел на другой край лавки и задумался.

Пришла Домна, сказала: дай бог здоровья соседям, все поняли, топят мыльню. И захлопотала у стола: как бы ни было, а святой праздник, грех в такой праздник друг на дружку злобиться. Опять же — кулебяка в печи преет, как бы не ссохлась!

Дочки сменили гнев на милость — поставили для матери мису, туда вывалили дюжину блинов, придвинули плошки с икрой. Авдотья тихо поблагодарила.

Деревнин, единственный мужчина в избе, прочитал, как положено главе семьи, молитву:

— Господи Иисусе Христе, Боже наш, благослови нам пищу и питие молитвами Пречистыя Твоея Матере и всех святых Твоих, яко благословен во веки веков.