— Аминь, — дружно ответили женщины.
Застольной беседы не получилось, хотя Домнушка и старалась. Меж тем стало темнеть, прибежала соседка, Авдотью повели в мыльню. Домна пошла с ней — помочь.
Деревнин остался с дочками.
— Вот так-то, — сказал он. — К Светлой Пасхе, стало быть…
Аннушка и Василиса переглянулись.
— Мы знаем, от кого это, — вдруг произнесла Аннушка. — Его Никитой звать. Никита Вострый. Он из Москвы сюда прибежал.
— Мы его на канатном дворе видели, — подтвердила Василиса. — А потом нам Ждана сказала…
— Вострый… Вот оно что…
Никиту, служившего в Посольском приказе, Деревнин вспомнил сразу.
— Так пусть бы он забрал, — предложила Василиса. — Его чадо, ему и растить. А ты бы…
И замолчала.
— Его на свете больше нет, — ответил Деревнин. — У нее на глазах казаки саблями зарубили.
— Господи Иисусе! — Дочки разом перекрестились.
— Коли так… коли он дитя не заберет… так ты ее не простишь? — спросила Василиса.
— Не знаю, Василисушка.
И впрямь — простить такое было мудрено. Прелюбодеица… Сколько же лет она случая ждала! Дождалась… Не потому ли сбежала со своим Никитой, что считала себя вдовой?..
Трудно было догадаться Деревнину, что творилось в душе у Авдотьи. Он чувствовал: чтобы простить, нужно сперва понять. А вот понять, что так привязало Авдотью к Вострому, он как раз не мог. Он никогда ничего подобного не испытывал — разве что к той Марье, и то их связь держалась Марьиными усилиями.
И Никиту он понять не мог. Женили на красивой, да хворой, — про то Деревнин был наслышан. Так сбыл бы хворую в обитель, уговорил принять постриженье, а сам высватал юную, свежую, не старше восемнадцати. Так нет же — Авдотью ему подавай!
Что же это за цепи, которыми вдруг сковывает некая сила мужчину и женщину? Не венчальный обряд, а совсем иное?
Домна довольно долго парила и оттирала Авдотью, потом вычесывала частым гребнем, потом ждала, пока распущенные косы окончательно высохнут. Все это время Деревнин сидел в Домниной избе, хотя следовало бы уйти. Какое ему дело до прелюбодеицы? Он дочерей поздравил, подарки отдал, об их приданом потолковал, добавить еще денег пообещал — ну так что ж еще? А он, вишь, сидит…
Дочери решили, что пойдут в мыльню по второму пару, быстро собрались и убежали. Деревнина оставили совсем одного. Он поднял с пола брошенный Авдотьей тулуп, вздохнул и вытащил его во двор. Там, повесив на тын, долго и старательно выколачивал поленом.
Пришли Домна и Авдотья.
— Отродясь такого Рождества не бывало, — сказала Домна. — Добрые люди в церковь пошли, а мы — в мыльню. Смех, да и только.
— Нет ли у тебя, Домнушка, хоть какой старой распашницы? — спросил Деревнин. — Однорядку эту в печке бы сжечь.
— Я только пуговицы спорю! — обрадовалась Домна. Пуговицы в бабьей тряпичной казне всегда пригодятся. Авдотья же молчала. Рубаха, что дала Аннушка, была ей коротковата — дочка еще не вошла в полный рост. Деревнин покосился на худые босые ноги, вспомнил — таковы же были, когда носила дочерей, все в брюхо ушло, а тело отощало.
— Ну, будет тебе прохлаждаться, — строго сказал он. — Обувайся, одевайся, идти нам недалеко, с полверсты.
Авдотья испуганно посмотрела на него — и вдруг поняла…
Ей не пришлось падать на колени, каяться, хватиться за деревнинские сапоги — да она бы и не смогла, скорее бы вновь ушла — куда глаза глядят, пока сил хватает. А вот так, как если бы ничего не было…
Было же, было!
А он, вишь, знать не желает…
Они шли по заснеженной улице, Иван Андреич, как положено мужу, вел жену за руку, выступал чуть впереди, опираясь на посох, она — чуть позади.
Ее тощий мешок с жалкими пожитками остался у Домны. Но она несла главное, что с огромным трудом сберегла, пока добиралась до Вологды. То, что осталось от великой и несчастной любви, несла. И впервые за все время нелегкого пути Авдотья была спокойна.
У нее были дом и муж.
Эпилог
— Конно, людно и оружно, — сказал Чекмай, сверху, с высоты седла, глядя на шествие.
Прочие стояли рядом, держа в поводу коней.
— Истинно крестный ход, — добавил Глеб. — И образа впереди несут. Тихвинскую Богородицу, Владимирскую Богородицу…
— А ведь, статочно, впервые в жизни сапогами грязь месят, — заметил Митька.
— Кое-кому это лишь на пользу пойдет… — Продолжать Чекмай не стал.
Они стояли на взгорке и смотрели на длинное неторопливое шествие. Торжественное посольство, так было решено Земским собором, шло к Костроме, к Ипатьевскому монастырю, звать на царство Михаила Романова — внучатого племянника покойной царицы Анастасии Романовны, то есть ближайшего родственника угасшего царского рода. Впереди — архиепископ Феодорит со всем своим священным собором, следом — господа послы, вел их боярин Федор Иванович Шереметев. Далее — князья, дворяне, сообразно их чинам. По снежному месиву волочились полы дорогих, крытых бархатом, объярью и алтабасом шуб.
Шли в общем потоке те, кто желал бы посадить на престол английского короля, польского королевича и даже маленького Ивана — сына Маринки Мнишек. А что им еще оставалось? За ними двигался простой люд, который, увидев шествие, не мог устоять на месте. Все шли вперемешку — бабы, мужики, старики, подростки, детей несли на руках. Замыкали этот крестный ход конные — от недобитых казацких и польских отрядов можно было ждать внезапного нападения. И за конными тащились телеги с нужным в походе имуществом.
Пешим приходится и в чистом поле, в шатрах, порой ночевать. Хорошо было — проходя через Троице-Сергиеву лавру, там в тепле спали, иноки приютили. Потом у шествия был хороший ночлег в Переславле, потом — в Ростове, потом — в Ярославле. Оттуда до Ипатьевской обители — с полсотни верст всего.
— То-то будет беда, коли матушка сына не даст на царство, — сказал Глеб.
— А даст. Деваться некуда — так всем миром решили. Земский собор приговорил — так тому и быть.
Ульянушка молчала. И вмешиваться в мужской разговор не хотела, и просто слов у нее не было — при виде образов, плывущих впереди, и множества народу, идущего за образами, она вдруг почувствовала то, что не могли еще почувствовать занятые беседой мужчины.
Это был какой-то не совсем земной путь народа среди покрытых снегом полей.
Молчал и Гаврюшка, державший под уздцы двух лошадей: свою и ту, что под вьюками. Он, правда, думал не о возвышенном.
Думал он: как будет славно, когда настанет мир, Глеб с Ульянушкой поселятся в Москве! Иконописцу там работы хватит — писать образа взамен погубленных для оскверненных поляками храмов. Где-то там будет жить и дед Чекмай. Сейчас, лишившись седой гривы и коротко остригши волосы, он уже не был похож на деда. И Митя — Митя будет резьбой по дереву или по кости промышлять. А он, Гаврила Деревнин, будет жить с матушкой и сестрицами. На службу его определят, будет молодому государю, почти своему ровеснику, служить… и хорошо бы опять при Чекмае!..
Дед твердо решил жить в Вологде — и, пожалуй, был прав. Там его дочери вышли замуж, нарожают внуков. Там хочет жить и Авдотья. Как большинство юных мужчин, Гаврюшка не умел считать месяцы бабьей тягости, известие о рождении младенца получил с большим опозданием, когда это случилось — не любопытствовал. Ульянушка поддразнивала его — тот младенец ведь приходится ему родным дядюшкой. Она знала правду, да не хотела смущать Гаврюшку той правдой.
Гаврюшка за год вытянулся, окреп, плечи раздались, руки привыкли управляться и с копьецом-сулицей, и с аркебузой, и даже с саблей; верхом же он выучился ездить у служивших в рати татар, а они наездники отменные. Вот только и кудри ему, как и Митьке, пришлось состричь: в войске завшиветь — раз плюнуть. Но кудри — не зубы, вырастут новые. И Гаврюшка очень хотел, чтобы московские девки полюбовались, как он едет по Ильинке или по Варварке на хорошем коне, подбочась, и чтобы кудри из-под шапочки вились! Очень ему желалось нравиться девкам…
Но сперва — на Север, с Чекмаем! Это уже решено.
В минувшем году англичане там шалили, объявился целый отряд. И, видно, этот отряд уже считал Север вотчиной своего короля — когда на Холмогоры напало войско, в котором были и поляки, и казаки, и всякий мутный люд, желавший поживиться в богатом городе, англичане вместе с холмогорцами держали оборону. Куда тот отряд делся, что привезут английские суда в Архангельский острог, когда вскроются реки и море, — все это предстояло разведать Чекмаю по решению его воеводы…
— А вот что, — сказал Чекмай. — Давайте-ка и мы тоже пойдем. Братцы, ведь все эти бояре да князья, что пытались подсунуть нам иноземных государей, не имеют истинного права идти просить матушку Марфу, чтобы дала сына на царство. А мы-то ведь имеем! Пойдем, а? Что нам стоит?
— Нас к ней и близко не подпустят, — возразил благоразумный Глеб.
— А и пусть! — воскликнул Митька. — Господь на небесах услышит, что мы просим. Их-то, может, и не услышит, а нас — да! И даст он нам наконец государя.
— Экий ты… Господь, вишь, его услышит… — проворчал Чекмай. — Думаешь, венчают Михаила на царство — и тут все наши беды кончатся? Рай на земле сделается? У нас еще есть забота — Маринку изловить, что в Рязань со своим воренком сбежала, казаков утихомирить. По Заруцкому, поди, уж виселица горькими слезами плачет. И сдается мне, что польский король с королевичем еще нескоро угомонятся. Хорошо хоть, шведов наш воевода обыграл, как Митька меня — в свои шахматы…
Земской собор, избравший юного царя, сперва кипел и бурлил, казалось, у всякого из семи сотен выборных свой будущий царь наготове. Польского королевича Владислава и сынка Маринки Мнишек удалось отмести сразу. Об английском короле с его сомнительным православием тоже вспомнили. Но король-то далеко, а кто близко — так это шведы в Новгороде-Великом, с которыми славный полководец Делагардий, и он посылал своих лазутчиков в Москву. Каким-то образом он сумел сманить на свою сторону кое-кого из выборных, и выкрикнули шведского королевича Карла-Филиппа. И это князя Пожарского сильно обеспокоило.