Настасья согласилась и с помощью Авдотьи собрала себе наряд — не так чтобы совсем смирный, но и достаточно скромный. Летник — синий, опашень взяла у мамки Степановны, неразбери-поймешь какого цвета, главное — темный. Поверх волосника, в который упрятала русые косы, надела тот убрус[6], что носила дома, его концы когда-то были богато расшиты жемчугом, теперь жемчуг был спорот и приготовлен для дочек. Кику[7] Настасья тоже одолжила у мамки Степановны — у нее их были три. В последний миг вынула из ушей висячие серьги, вдела «лапки». Совсем без сережек-то нельзя, неприлично. Не инокиня, чай. Эти «лапки» с синенькими камушками ей покойная матушка вдела, когда ушки только прокололи, потом их же Настасья вдела сперва своей Дарьюшке, потом своей Аксиньюшке. Теперь внучкам свекор велел носить другие серьги, побогаче, а эти лежали в укладочке.
Только собралась — а тут и Мартьян Петрович пожаловал.
— Готова? Вот и славно, — сказал он. — Сейчас же тебя и отвезу.
Оставив детей на Авдотью и Степановну, Настасья принарядилась и отправилась с Гречишниковым к Анисимовым.
Мартьян Петрович из тех лошадей, что шли в обозе, оставил двух, прочих продал, да еще сильного вороного возника, Никитин подарок, за которого хорошо заплатил Деревнину. Конюх Никанор его одобрил, а братец Кузьма сказал: чем в Вологде хорошего мерина искать, лучше этого забирай. Оставалось прикупить санки, в которые закладывать красавца, и он раздобыл отличные — чтобы, разъезжая по своим купецким делам, выглядеть достойно. Кучером посадил красивого парня Ермила, служившего у него в московских лавках в молодцах. Нужно ли открывать в Вологде свою лавку, Мартьян Петрович еще не понял; пожалуй, пока стоило вести торговлю со склада, куда будут приезжать за товаром хоть из Ярославля, хоть из Твери.
Гречишников усадил Настасью в санки, сам сел рядом, укутал ноги медвежьей полстью — и поехали.
Анисимовы жили тут же, в Верхнем посаде. Главной улицей там была Васильевская, она же постепенно переходила в Кирилловскую дорогу, которой вологжане ездили в Кириллов Белозерский монастырь. Проходила Васильевская через Каменье, и там поставил себе хоромы купец Анисимов. Хоромы на вид были не так чтоб хороши — из еловых бревен, строенные без единого гвоздя, окна — малы, крыши — под слоем земли, что, по мнению вологжан, могло уберечь от возгорания и пожара.
Но внутри Анисимов с домочадцами уже отлично обустроились, хотя, по словам Гречишникова, московские палаты были не в пример обширнее и краше. Окна купец велел делать слюдяные, не бычьим же пузырем их затягивать. Слюду велел ставить «монастырскую», красивую. Отыскал он и печников. Не так много было в Вологде слюдяных окошек, и печей с дымоходами, большинство вологжан топили избы по-черному, да и теплые церкви также.
Покои Ефимьи, стоявшие на трех высоких подклетах, имели свое крыльцо, довольно просторное — Настасья даже позавидовала: вот где хорошо было бы летом сидеть да рукодельничать! Сада, правда, не было, а Настасья выросла там, где даже небогатый человек имел при доме сад. И она подумала: куда же деточек летом выпускать, где им качели ставить?
Мартьян Петрович окликнул дворовую девку, что вынесла с поварни два ведра помоев, приказал взбежать к хозяйке и сообщить: приехала-де купецкая вдова, Настасья, Деревниных. Вскоре сверху прибежала девчонка — забрать Настасью.
— Ступай с Богом, — сказал Гречишников. — А меня в поминание впиши — хотя не тебе услугу оказал, а Ивану Андреичу. Молись, чтобы Господь мне прибыль послал. Потом, Бог даст, и для Авдотьи дельце сыщем. Может, прясть с дочками будет. Не пропадете!
Ефимья сама вышла Настасье навстречу. Увидела ее Настасья и обомлела: такой красавицы не то что на всей Москве, а и во всем царстве, поди, нет. В своих комнатах купчиха особо волос не прятала, из-под волосника были малость видны толстые золотистые косы, а пряди, что обрамляли лоб, пушились — их сколько ни смачивай, ни примазывай, гладкими не станут. Губы — алые, пухлые, носик — прямой и чуть вздернутый, щеки — свежие, полные, а глаза…
Как раз из высокого окошка пал свет на личико Ефимьи, и огромные синие глаза вдруг засверкали почище всяких яхонтов. Заговорила красавица — и Настасья увидела мелкие белые зубки, которые сравнить можно было разве что с жемчугом.
— Добро пожаловать, — нараспев сказала Ефимья. — Будешь умна и верна — озолочу! А что ж дочек не привезла?
— Я, Ефимья Савельевна, не знала, приглянусь ли тебе. А деток в холод туда-сюда возить не хотела, я их берегу. И то уже дорогой чуть не застудила…
— Ин ладно, поживи тут денька два. Коли пойдет у нас на лад — пошлю за детками каптану[8]. Да, да, как уезжали с Москвы — мой Артемий Кузьмич нарочно для меня купил у каких-то бояр каптану, в ней, поди, боярыня в Кремль, еще к царице Ирине, ездила! А теперь вот я выезжаю — то в богомольный поход соберусь, то к родне. Это чтобы ветер лица не попортил. Ты когда-либо каталась в каптане?
— Нет, матушка Ефимья Савельевна, — заробев от такой бойкости купецкой жены, тихо ответила Настасья. Каптаны она, конечно, видела — это целый домик на полозьях, и зимой ничего лучше быть не может — ни снег, ни ветер туда не попадают. Не то что в открытых санках от Москвы до Вологды — сколько гусиного жира женщины за эти дни на лица извели, и подумать страшно.
— Стало, и берись за дело. Ты рукоделиям обучена?
— Обучена…
— Глаша, приведи Оленушку! — велела купчиха. — Доченька взялась рушничок вышивать, первый! Швы знает самые простые. Так ты посиди с ней, поучи ее.
Ученье вышло сомнительное. Села Настасья с красавицей Оленушкой в светлице, и только девочка взялась за работу, как снизу мать присылает кусок медового пряника. Пряник съеден, опять иголку — в руки, сделано несколько стежков — снизу мать шлет плошку каленых орешков…
Когда за слюдяным окошком стало темнеть, Ефимия сама пожаловала — посмотреть, много ли вышито.
— И только? — удивилась она.
Настасья не знала, что ответить.
— А я-то думала… — В голосе купецкой жены было сплошное разочарование.
— Пойду я, Ефимья Савельевна. Вижу — не ко двору пришлась, — Настасья поклонилась и вышла на узкую лестницу. Ее шуба и отороченная полоской меха черная бархатная шапка остались в сенях.
Стыдно было до слез. Выходит, всех подвела — и свекра, и Гречишникова. Но не жаловаться же на дитя и на ту сердобольную матушку, которая то и дело шлет чадушку всякие заедки.
Как возвращаться домой — Настасья не знала. Ее привез Мартьян Петрович, на дорогу она не смотрела. И даже в какой улице поселил давнего приятеля Гречишников — тоже не знала. Понимала одно — нужно уходить, опозорилась, нужно уходить… и поскорее…
— Куда ты? — спросила пожилая женщина, богато одетая, очевидно — мамка Ефимьи; очень часто, выходя замуж, девица приводила с собой в новую семью растившую ее мамку, связь с которой была порой прочнее связи с родной матерью.
— Домой, — коротко ответила Настасья.
— Не по душе, что ли, наши хоромы?
Настасья выскочила в сени, там подхватила с лавки свою шубу, нахлобучила шапку и спустилась во двор. Во дворе она спросила первую попавшуюся бабу, где живет купец Гречишников. Баба не знала.
А меж тем ночь опускалась на Вологду, и на анисимовском дворе могли вскоре спустить с цепи сторожевых кобелей.
Настасья решила дойти до ближайшей церкви. Там собираются богомольные бабы и могут знать о Гречишниковых — Мартьян Петрович приехал с большой семьей, со старыми и малыми, и у Кузьмы Петровича тут семья не первый день живет, и старики наверняка ходят куда-то замаливать грехи.
Выскочив за ворота, Настасья стала озираться в поисках прохожих. Как назло, ни одного не было. Зато подкатили к воротам санки, в которых сидели двое и весело хохотали. Кучер окликнул здешнего сторожа, сторож отозвался, санки вкатились под крытые ворота.
Двое мужчин продолжали смеяться, перебрасываясь непонятными словечками. Настасья сперва удивилась, что ничего разобрать не может, потом догадалась: это ж не по-русски!
С языками у московских жителей, а тем паче жительниц, дело обстояло плоховато. Кабы не притащил Расстрига на Москву невесту-полячку с огромной польской свитой — то и этого бы языка ввек не слыхали, потом вообще пришло польское войско. Да и на что иные? Церковнославянскую речь в храме Божьем кое-как все понимали, а если явятся на торг купцы из таких украин, что с трудом понимаешь их лопотанье, то пусть осваивают московский выговор, иначе товар не продадут.
Речь анисимовских гостей ни на какое лопотанье не походила — не то что ни одного знакомого словечка, но и звуки вовсе нерусские.
Ворота за их санками затворились.
Настасья осталась на улице одна…
Впрочем, не одна! Шагах в двадцати от нее на перекрестке стоял высокий плечистый человек в огромном светлом тулупе. Ворот тулупа был поднят. И глядел этот человек на анисимовские ворота.
Настасье впору было к забору прижаться, чтобы этот здоровенный человек ее не заметил. Мало ли — вор, налетчик, насильник?
Она в браке не была счастлива — несчастна, впрочем, тоже не была, муж Михайла не бил, но и ласкать — не ласкал. Когда он помер, Настасья решила: с нее хватит, есть трое деточек, вот ими и следует утешаться. Замуж она не хотела. Прожив несколько лет вдовой, даже не представляла себе, как это — снова оказаться под мужиком.
Человек в тулупе прошелся взад-вперед, замер — и вдруг чуть ли не саженными прыжками оказался рядом с Настасьей. Она вскрикнула, но ему не было дела до перепуганной бабы, он всего лишь хотел оказаться в тени забора. К воротам подъезжали еще одни сани, запряженные приметным возником — с белой звездочкой во лбу.
Настасье отозвались только что спущенные с цепи дворовые псы. Огромные кобели радостно понеслись через двор к забору — им было любопытно, что там творится. Закричал сторож, отгоняя их, чтобы принять припозднившихся гостей. Псы не унимались. И это сильно не понравилось мужику в тулупе.