– Пусть, зато на душе спокойно. Я ведь не ты, про меня ничего плохого не скажут.
Тимоша обхватил руками пьяную голову.
– Ой-ей, а про меня-то что говорят? Немедленно сознавайся, не таи, – схватил парня за грудки целовальник.
– А вот хоть то, что ты доброе вино с худым бадяжишь и у питухов вещички почитай задарма берешь, а потом продаешь с великой прибылью.
Щелкунов от такой наглости аж отпрянул.
– Ах ты, шпынок турецкий! Пшел вон! Напился за казенный счет, своего же благодетеля и обхаял, ну и ну!
Тимоша поднялся из-за стола. Подбежавший ярыжка дал ему под зад и вытолкал на улицу.
– Пойду топиться! Нет мне счастья в жизни! – всхлипнул парень.
Ему показалось, что в ответ из кабака послышался громкий хохот.
Шатаясь, Тимоша пошел прочь в сторону реки. С непривычки на свежем воздухе хмель свалил парня. Он, споткнувшись, упал под куст и заснул.
Глава 10
Праздники – для кого-то отдых, души услада, а для целовальника – будний день. Ни службу не отстоять, ни на ярманку не сходить – надо быть при своем деле. С субботы в кабаке у Пятницкой башни людно. На смену дневным выпивохам, уже видящим свои хмельные сны, к вечеру пришли новые посетители. У тех и деньжат побольше, и сами посерьезнее будут, по праздникам для них не грех отдохнуть, пропустить чарку-другую. Такие последнюю рубаху не пропьют: сидят, все больше о делах судачат и только потом, как хмельное ударит в головы, начнут петь и плясать.
Вечером в кабаке всегда музыканты. Добрые люди и вина им нальют, и деньгой не обидят.
Ближе к полуночи гомон в кабаке затихает. Кто сам не смог уйти, того ярыжка будит и, выведя из избы, ставит на торную дорогу. Ноги сами несут выпивоху домой, если, конечно, вражьим промыслом его не одолеет сон и не свернет он с верного пути в придорожную канаву. Впрочем, осенняя холодная ночь не располагает к хмельному отдыху на свежем воздухе, и питух, проспав малое время у дороги, замерзнув, поднимается и продолжает путь к дому.
Возчик Архип, получив за доставку груза в монастырь расчет, направился отдохнуть. Не каждый день за работу дают три алтына. Грех не отметить такое дело.
В кабаке народ разный: одни пьют молча, другие требуют музыки и веселья, а есть такие, кто без хмельного не может, но выпить не на что. Их за столы ярыжные не пускают; сиротинушки стоят по стенкам, сверкают глазами по сторонам в поисках щедрого на угощение товарища.
Возница сел на скамью, ударил кулаком по столу, привлекая внимание ярыжного. Тот не заставил себя ждать, и скоро перед мужиком была поставлена большая кружка с брагой и миска с закусью.
– Мил человек, не дай пропасть божьей душе, налей пару капель.
Перед возницей стоял завсегдатай кружечного двора Ермилка.
– Ишь ты, какой резвый! – хмыкнул возница. – На выпивку надо заработать.
– Так мы отработаем, только скажи как, – с готовностью закивал головой Ермилка.
– Будешь со мной после праздника грузить товар со стругов. Плачу по две деньги в день, ну и угощаю сегодня.
– Премного благодарен, – обрадовался Ермилка, – мы, это, с великим радением.
Он уселся рядом с возницей, ярыжка принес чарку. Ермилка выпил, расправил плечи:
– Эх, воля вольная, где гусли-самогуды, сапоги-самоплясы?
Подыгрывая себе на губах, он встал и начал приплясывать.
– Охи-ахи, охи-ахи,
На Москве засели ляхи,
Князь Пожарский молодец –
Скоро будет им конец.
Из-за соседнего стола поднялся мужик. Низким басистым голосом он продолжил тему:
А царя Бориса дочку
Ко Лжедмитрию вели.
Проведи со мною ночку –
Мы теперя все цари.
Ермилка выпил еще вина и, вконец осмелев, проорал очередную припевку:
Царь Василий загрустил,
Шведов в Новгород пустил,
Нонеча, теперича
Ждут в Москве царевича!
Басистый мужик, стукнув об пол сапогом, неожиданно тихо пропел:
Скопин-Шуйский воевода,
Враг разбойного народа,
На пиру повеселился,
А наутро отравился.
– Эй, вы, – в горницу вошел целовальник Нечай Щелкунов, – воровские песни не петь, велю в острог посадить!
– А какие ж петь тогда? Времена нынче воровские, и песни туда же.
– Про что хочешь пойте, только царево имя не поминать!
– Эх, ребятушки, топеря и целовальник норовит указывать, что делать, а что нет. Ну да ладно. Будем другие песни петь.
Ермилка сел за стол, выпил из кружки хмельного и затянул протяжную песню про тяжелую жизнь царской дочери после смерти отца:
Сплачется на Москве царевна:
Охти мне, молодой, горевати,
Что едет к Москве изменник,
Ино Гришка Отрепьев-расстрига,
Что хочет меня полонити,
А полонив меня, хочет постричи,
Чернеческий чин наложити.
Песня была для женского голоса, но Ермилка так задушевно и тонко выводил каждую строчку, что все поневоле заслушались.
К вознице Архипу подсел басистый мужик.
– Слышал, паря, дочь-от царя Бориса Оксинья и вправду от Димитрия родила?
– Брешешь, я ее видывал в прежние годы, все это наговор!
– Когда это видел, однако?
– Вот те крест, она инокиней в Горицком монастыре была, сослана после Лжедмитрия. Мы туда поклажу везли, а оттуда кое-какой товар на продажу и во Владыкин домовой росход. Там, в Горицах, ее и видел. Не упомню, как в иночестве звали, но точно – дочь царя Бориса: власа черны велики, сама ликом бела, очи печальны, темны, как омуты. День и ночь, сказывали, проводила за молитвой и вышиванием. Что еще ей остается после такого позора? Только если в Шексну головой вниз! Никто не осудит – позор надо смывать; но не каждый сможет. Грехи-то замаливать в монастыре – оно проще будет.
– Бедная девка, – покачал головой басистый мужик, – была царева дочь, а стала Христова невеста. Я слышал, в иночестве ее нарекли Ольгой в честь княгини киевской.
– Судьбина такая, ничего не поделаешь. Господу послушницы тоже нужны, – ответил возница.
– А ты, это, у воеводы про царевну спроси, – вдруг встрял в разговор Ермилка, – сказывают, они вместе в осаде сидели в Троицкой лавре. Он тебе и скажет, девка царевна или еще как.
Смачный подзатыльник опрокинул Ермилку на пол.
– Не сметь царево имя поминать, кому сказал! Вон отсюда!
Щелкунов в своем гневе был похож на самого Христа, выгонявшего торговцев из храма.
– Ладно, ладно, ухожу я, не гневитесь, ради бога, – пробормотал Ермилка и метнулся к выходу.
– Праздники гуляй как полагается! – крикнул вдогонку возница Архип. – А во вторник в первом часу дни, как солнце встанет, подходи к верхней пристани на разгрузку. Обманешь – найду и кнутом покалечу.
– Не обману! – уже с улицы прокричал Ермилка.
Поздним вечером, особенно в праздник, у целовальника Щелкунова на кружечном дворе всегда много дел: надо записать приход и расход вин, того, что потрачено на закуски, счесть выручку, пересмотреть ее на наличие «воровских» копеек.
Пришла весть, что шведский воевода в Новгороде, Якуб Делагардиев[51], что со времен царя Василия там находился, захватил денежный двор и чеканит копейки с именем Государя всея Руси без царского указу. Значит, эти копейки и есть «воровские». Их надобно выявлять и откидывать из государевой выручки. Только как сделать – неясно, признаков никаких не явлено. Нечай долго прикидывал, как наловчиться отделять «воровские» копейки, а потом сообразил. Деньги царевы с именем Василья Ивановича Шуйского, что в Новгороде при шведах деланы, «лехки» против других денег этого государя, они и есть «воровские», а уж новгородский чекан любой целовальник знает. В Новогороде не то что в Москве: маточник режут грубо, как будто торопятся, – вот и ответ.
Целовальник любил разбирать копейки из выручки. Чего только не попадало в кружечных сборах! Бывало, находились денги, коим по двести лет от роду, отчеканены еще во времена Великого Новгорода и Пскова. Щелкунов любил эти монеты: они самые тяжелые в приходе, на одну такую нынешних копеек почитай две штуки по весу придется, а принимают старую деньгу за копейку, как и при царе Иване Васильевиче. Вторая, получается, идет чистым прибытком. Лепота! Иногда в счете попадали целовальнику деньги московских великих князей: Василия Темного, его сына Ивана Третьего и внука Василия. Щелкунов любил разглядывать, что там изображено.
На новгородских денгах всегда одна картина: святая София и посадник в поклоне, на псковских – личина князя Довмонта. Московские денги столь разны по рисункам, что и запомнить мудрено: что, где… Щелкунов отличал их по весу в половину новгородского. Проскакивали среди старых денег и «воровские». Злые человецы, взяв ножницы, резали новгородки под московский вес, норовя состригнуть лишнее серебро. Зачем, спрашивается? Все просто – корысть. По виду-то денга новгородская, значит, тяжелая, а по сути – легкая московка. Не каждый в горячке торга заметит. В кабаке у Щелкунова при расчете резаные денги брали за половину копейки царя Ивана Грозного.
Денги и копейки первого русского царя – частые гости в приходе. Их почитай половина в общем сборе. Против денег прежних правителей они легче, но зато едины по форме и рисунку. На копейках, как и положено, – всадник с копьем, на денгах-московках – с саблей.
Изредка в сборах попадались малютки-полушки ценой в четверть копейки и еще реже – медные пулы, тоже деньги, но такой малой цены, что в копейке царя Ивана пул больше шести десятков считается.
Все это целовальник Щелкунов тщательно раскладывал по стопкам, считал, взвешивал. В государев доход шло по весу три рубля из гривенки[52] серебра. Излишки целовальник забирал себе с чистой совестью. Беда только, что новые деньги стали легче на половину веса почки