Волок — страница 23 из 37

— Мануэла, ты бы лучше трусики надевала, а то у тебя из-под мини голая задница торчит.

Прочитав «Польку», хочется воскликнуть: полька, я тебя люблю!


13 ноября

В этом году — десять лет моей жизни в России. Юзеф Чапский утверждал, что можно писать о стране, в которой живешь меньше шести недель или больше десяти лет. Я и подумал, что, наверное, стоит оглянуться, мысленно пролистать минувшее десятилетие, воспроизвести некоторые эпизоды, пару забавных происшествий и пару глосс, никоим образом не замахиваясь на подведение итогов — на то имеются политические публицисты, аналитики и корреспонденты, — я же хочу вести сюжет от своего имени, свободно прыгать с темы на тему, от случая к случаю, через чтение проникать в жизнь (или наоборот), переплетать воспоминания с сегодняшним днем — минувшее с текущим. Отсюда этот жанр записок (порой датированных).

С другой стороны, десять лет — такой ломоть времени, что порой возникает искушение вообще перестать говорить о России. Ведь поначалу все просто и вписывается в стереотип, вынесенный из дома (разговоры бывших жителей польского Львова за рождественским столом), из книг (например, Кухаржевского) или из рассказов тети, что съездила на трехдневную экскурсию в Ленинград (грязь, вонь, пресловутая водка…). Потом, чем дольше здесь находишься, тем лучше ощущаешь нюансы, иронию и подтексты. Постепенно схватываешь дело на полуслове и не требуешь, чтобы слово ему соответствовало — вспомним мысль Федора Тютчева о том, что изреченная, она есть ложь. Наконец ловишь себя на том, что все чаще думаешь по-русски:

— М-да-а.

Не только язык склоняет к молчанию, но и реальность — тоже. Болтая с соотечественниками о России (по-польски!), мы говорим о разном. Это продемонстрировала беседа с Бересем: он — о лагере, я — о монастыре, он — о палачах, я — о туристах. Для меня, как и для большинства местных жителей российской глубинки, особенно на Севере, главное — перезимовать, а стало быть, такие детали, как свет, тепло, вода. И лишь потом — понятия отвлеченные: демократия, свобода слова или права человека. К примеру, зимой замерз водопровод, на дворе метель, прорубь на Святом озере далеко, каждый день заново приходится лед разбивать. Да еще электричество выключили и лаптоп сдох. Впотьмах не попишешь, не почитаешь. Вдруг группа сородичей нагрянула, приехали на Острова покататься на лыжах. Болтовня при свечах о том о сем: о Путине, о Чечне, о мафии, об угрозе демократии в России. Послушав стереотипные формулы, словно из журнала «Впрост» или «Политика», я потихоньку выскальзываю по воду для чая — к проруби. На усыпанном звездами небе «меч Вяйнемяйнена» (так называют Орион в Карелии), в воздухе пахнет дымом (верно, Ольга топит печку…). А на Белом море потрескивает лед.

О какой демократии речь? — думаю я, пробивая ломом прорубь — слово, вроде, одно, а реальность — разная. Они болтают о демократии в западном стиле (с сарматским акцентом), я ее смягчаю по-русски (чуть деформируя). А ведь контекст, выговор или ударение для каждого понятия необычайно важны; я знаю, о чем говорю, поскольку второе десятилетие живу на пограничье двух языков (вер и культур) — побегов, как бы там не было, одного ствола. Впрочем, разговоры разговорами, а люди на окраинах России замерзают.

— Знаете, как выглядит любовь у «новых русских»? — спросил я, вернувшись с озера на кухню.

— Два поцелуя в губы и третий — контрольный — в затылок.

По лицам видно, что шутку Батуры они не поняли. Э-эх!

* * *

Кстати, об ударении. Возьмем слово «писать». Для одних это просто забава пером, для других — занятие сродни молитве. Кто-то писательством жаждет отчизну спасти. Кто-то — на хлеб заработать.

— Ничего смешного, верно?

Поэтому я долго не мог понять, почему мои русские знакомые хихикают каждый раз, когда разговор заходит о писании. Пока кто-то мне не объяснил, что я ставлю ударение в слове «писать» по-польски, то есть на второй слог от конца, а в русском слове ударение стоит на последнем, иначе слово «писать» превращается в «мочиться»: вместо скрипа пера — журчание отливаемой воды.

* * *

Ночью выпал тяжелый снег. Прикрыл землю, камни и крыши, осел на ветвях и травах. Море еще не замерзло. Вода цвета стали. Белизна и сталь… Лишь там, где отлив обнажил землю, — черная кайма.

* * *

Да, странные в жизни переплетения. В свое время с коммунистами сварился, а тут дружу с Васильичем, последним секретарем Соловецкого райкома КПСС. Особенно я люблю его байки. Васильич, как всякий человек, который плохо слышит, обожает много говорить. В рассказах же он возвращается к себе прежнему и воскрешает неведомый мне мир.

Родился в деревне Харлушино, близ Каргополя. Отец во время Гражданской войны сражался у Чапаева, потом вернулся, выгнал из деревни богатых мужиков (в том числе многих родственников) и основал колхоз «Новая жизнь». Саша до сих пор помнит, как от отца пахло — вонь махорки, пота и юфти — и песенку, которую тот любил петь под хмельком:

Знаю, ворон, твой обычай.

Ты сейчас от мертвых тел

И с кровавою добычей

К нам в деревню прилетел…

Потом отец исчез из сыновней фабулы, бросив семью ради другой женщины. В те времена бушевала свободная любовь… Вскоре колхоз переименовали в «Сталинец».

Началась война. Васильич был слишком молод, чтобы сражаться — его отправили на лесоповал. Жили с пацанами в лагерных бараках, оставшихся от поляков… Да-да — в том самом Каргополе, где сидел Герлинг-Грудзиньский. Получали по шестьсот грамм хлеба на человека и миску баланды — раз в день. Васильич собственными руками вырубил более трех с половиной тысяч кубометров леса! А государству сегодня жалко дать ему два куба на зиму.

В конце сороковых годов он служил в армии, стояли на Эльбе — в Германии; там он впервые увидел яблоки на дереве. Вернувшись на Север, работал на беломорских маяках: Зимний берег, Жижгин. Лучшие воспоминания сохранились о Кепино.

— Тетеревов там из окна стреляли, а сигов бочками ловили, двести кило за полдня.

И только алмазов жаль, эх! Открыли их в районе Кепина еще в 1950-е годы, но на всякий случай придержали как стратегическое сырье. Васильич в штольнях хранил морошку — точно в подвале. Позже перестройка и капитализм по-русски: штольни отдали западной фирме, та залежи получше выбрала и не заплатила, мошенничество раскрылось, фирма слиняла, штольни закрыли, а поселок вымер.

А какая в Кепине рыбалка была! Ясное дело, не каждому дозволялось там ловить. Обком арендовал рыбацкие хаты (другими словами — отобрал у мужиков), летали туда на «Аннушках». Порой две дюжины боссов соберется и на нескольких самолетах — айда на рыбалку! Васильич помнит одну из таких прогулок: конец апреля, рыбы каждый набрал по бочке, да тяжелая одежда — унты, пропитанные влагой, шубы — дай бог каждому, ну, и сами мужики — в каждом сотня кило, а то и больше, ничего удивительного, что «Аннушка» упала в лес и загорелась. Трупы потом по зубам идентифицировали.

В 1970-е Александр Васильевич приехал на Острова с Кирилловной — заведовал турбазой в Исакове. Кто только не прошел через их руки: партийные шишки всех рангов, генералы, министры и кагэбэшники, писатели (Юрий Казаков), космонавты и мастера спорта. И что показательно — чем выше уровень, тем больше скотства. Иные упивались до поросячьего визга.

— Представь себе, до чего доходило. Раз воткнули одной даме в зад рыбий хвост — кажется, щучий — и гонялись за ней нагишом, орали — мол, нимфа.

* * *

В Каргополь мы с Васильичем собирались еще в прошлом году; к сожалению, не вышло. Васильич заболел. В этом, чтобы не сглазить, до последнего момента ничего не планировали. Поехали без долгих сборов, сразу как картошку посадили.

В Архангельске навестили Саню, старинного друга Васильича. Старики поплакались друг другу в жилетку, дернули по одной и принялись сравнивать пенсии. У Сани две тысячи четыреста рублей — ветеран… хотя родился в 1935-м.

— Какой же войны ты ветеран? — не выдержал Васильич.

— Как это какой? Бунта в Будапеште.

Я оставил (не без сожаления!) стариков в прапрошедшем времени, а сам отправился в бар «Семь футов», где ждала меня команда «Святой Елены».

Познакомились мы на Островах — забавные мальчики. Прочитали в «Новой Польше» фрагмент «Карельской тропы» и решили повторить наш маршрут по Каналу. В конце июня явились ко мне на Соловки за картами и советами. Мы поговорили, выпили за тропу! А на обратном пути они пригласили меня к себе. Договорились встретиться в кабаке яхтсменов, в старом районе Архангельска.

Кабак «Семь футов» — новое заведение — заведение «новых русских», которых, nota bene, я предпочитаю тем, старым. Интерьер простой — как в кубрике — дерево и стекло. На стене фотки Соловков. Бар, высокие табуреты, несколько столиков, каждый день мореходная братия в полном составе. Нередко заходят сюда и портовые бляди.

Сергей, Ян, Саша, Миша и Руслан — пришли все, как по заказу. Каждый из них — отдельная тема или уж, во всяком случае, обширный абзац…

— Лучше выпьем за встречу, — начал Сережа, капитан «Елены», развязывая мешок с тостами. Сперва мы пили пиво и «Соловецкую» под халибута с овощами, потом хозяин поставил «7 футов» (фирменная водка на семьдесят оборотов, как тут называют градусы), и появились бляди. После полуночи мы всей компанией поехали в яхтклуб на Двине. На «Святую Елену».

И зажигали до утренних туманов над рекой.

Утром оказалось, что Васильич поехал в Каргополь, не дождавшись меня. Следующий поезд в Няндому только вечером. Место — в плацкартном вагоне (…интересно, многие ли польские туристы ночевали в российской плацкарте?).

Пять утра, Няндома. Напротив вокзала круглосуточный магазин. Хвала Богу за пиво!

Семьдесят километров от Няндомы до Каргополя можно проехать на такси за восемьдесят рублей на брата. Меньше трех долларов — и вот он, северный лес за окнами «жигулей» — край свободы и глуши. Неслучайно считается, что название «Каргополь» восходит к финскому «karhun-puoli». То есть — «медвежий край».