мия вступила в войну уже отмобилизованной; в сражениях на полях Европы она приобрела уверенность, боевой опыт; она имела преимущество в танках, в авиации.
– Что еще? Внезапность? – с вопросительной интонацией протянул он. – Да, внезапность. Но почему мы ее допустили? Почему были невнимательны? Почему пренебрегли реальностью?
Он задавал эти вопросы самому себе, не глядя на меня, не вызывая на ответ. Он попросту приоткрывал мне свой внутренний мир, платил откровенностью за откровенность. Вероятно, он мог бы сказать еще многое, но сдержал себя. Некоторое время длилась пауза. Потом он обратился ко мне:
– Вот, товарищ Момыш-Улы, в чем, сдается, был наш грех: пренебрежительно отнеслись к реальности. А она не прощает этого! Вы понимаете меня?
Постучав пальцами по самовару, уже переставшему мурлыкать, он отворил дверь в сени.
– Товарищ Ушко! Распорядитесь-ка подогреть нам самоварчик.
И опять обратился ко мне:
– Так и условимся, товарищ Момыш-Улы… Чего мы с вами не знаем, того не знаем. История когда-нибудь все это исследует, откроет… Но действия дивизии нам известны. И об этом мы обязаны иметь свое суждение.
В комнату вошел лейтенант Ушко.
– Товарищ генерал, вас дожидаются корреспонденты из Москвы. Просят принять.
– Сейчас не могу. Работаю… Никак не могу. Пусть пока едут в части. А вечером милости просим.
– Они, товарищ генерал, уже были в частях.
– Пусть отдохнут. Устройте-ка им это.
– Товарищ генерал, там и фотокорреспондент. Он никак не может ждать. Должен уехать. Очень к вам просится.
Панфилов усмехнулся:
– Наверно, уже сфотографировал моего боевого адъютанта. Приобрел заступника. Ладно, зовите. Не буду, товарищ Ушко, вас подводить.
Подойдя к карте, Панфилов сложил ее вдвое, закрыл вычерченное карандашом построение дивизии.
Небрежный зачес льняных волос, аккуратно заправленная гимнастерка, акающий «масковский» говорок, – таков был фотокорреспондент, появившийся в комнате Панфилова.
– Капитан Нефедов, – представился он. – От журнала «Фронтовая иллюстрация».
Профессиональным взглядом Нефедов окинул комнату, глаза скользнули по окнам, этажерке, зеркалу, полевому телефону, столу, на миг задержались на мне.
– Кстати, товарищ Нефедов, познакомьтесь, – произнес Панфилов. – Это командир моего резерва старший лейтенант Момыш-Улы.
Я встал.
– Командир резерва? – воскликнул Нефедов. – Товарищ генерал, кажется, есть сюжет.
Нефедов явно радовался какому-то возникшему у него плану. Он даже слегка покраснел, пятерней откинул волосы. Панфилов сказал:
– А нельзя ли без сюжета? Сняли бы попросту. Вот так, как я стою… И подарили бы мне карточку. Я пошлю домашним.
– Сделаю… Сделаю, товарищ генерал, это для вас. Пожалуйста, ближе к окну.
Панфилов приосанился, немного вскинул голову. Таким его и застиг щелчок фотоаппарата.
– Теперь, товарищ генерал, – сказал Нефедов, – я сниму вас для журнала.
– А разве это не годится?
– Не годится, – с обезоруживающей искренностью ответил Нефедов. – Нужен, товарищ генерал, боевой сюжет, оригинальный, незатасканный.
– Гм… Какой же у вас сюжет?
– Стойте, товарищ генерал, на том же месте. А старший лейтенант пусть станет здесь. Показывайте, товарищ генерал, рукой в окно! К снимку мы дадим текст. Сверху такой: «Командир дивизии за работой». А внизу: «Генерал Панфилов приказывает отбросить противника контратакой».
– Но я, товарищ Нефедов, никогда так не приказываю.
– Товарищ генерал, прошу вас… Пойдите мне навстречу.
Было ясно, что отказ не на шутку опечалит корреспондента.
– Уф… – выдохнул Панфилов. – Что же, снимемся, товарищ Момыш-Улы.
Я стал на указанное корреспондентом место. Панфилов крякнул, поднял руку, слегка растопырил пальцы. Как-то я уже говорил об этом его жесте. Находясь в сомнении, он всегда так растопыривал пальцы.
– Нет, товарищ генерал, ничего не получается, – заявил Нефедов. – Вообразите: ведь рядом прорвались немцы. Вы приказываете: «Вперед, в контратаку!» Нужен, товарищ генерал, орлиный взмах!
Панфилов решительно сунул руку в карман, упрямо склонил голову. Теперь было заметно, что он горбится, что у него впалая грудь.
– Снимайте как хотите, – угрюмо сказал он. – Руками размахивать я не буду.
– Но как же тогда? Хотя бы поверните голову, товарищ генерал, к окну. И, пожалуйста, не сердитесь на меня… Вы, товарищ старший лейтенант, тоже поверните туда голову. Вот-вот… Хорошо!
Нефедов еще раз оценивающе нас оглядел и вдруг без профессиональных ноток, очень непосредственно воскликнул:
– Товарищ генерал, вы со старшим лейтенантом похожи друг на друга… Или нет… Сходства, пожалуй, мало. Но поворот головы похож.
Прильнув к аппарату, он дважды щелкнул. И все же не скрыл неудовлетворения:
– Эх, если бы вы скомандовали, товарищ генерал, как я хотел!
– Сам знаю, вышло бы получше, – произнес Панфилов.
В его искоса брошенном на меня взгляде я поймал искорку иронии. Нефедов ее не уловил.
– Хоть бы взмахнули кулаком! – продолжал сокрушаться он.
– А вот у казахов, – Панфилов указал на меня, – есть поговорка: «Кулаком убьешь одного, умом убьешь тысячу».
– Но каким сюжетом это выразить? – живо спросил Нефедов. – Снять вас у карты? Уже было! Сто раз было! Неоригинально! Подскажите, товарищ генерал.
– Что-нибудь пооригинальнее?
– Да. Что-нибудь такое, чего еще не было в печати. Выхваченное прямо из жизни.
– Прямо из жизни? Можно. Товарищ Момыш-Улы, садитесь.
Движением руки он пригласил меня к чайному столу. Там по-прежнему высился самовар, стояли стаканы, белый фаянсовый чайник, сахарница, початая бутылка кагора. Сев возле меня, Панфилов спросил:
– Знаете ли вы, товарищ Момыш-Улы, что писал Ленин насчет отступления?
– Нет, товарищ генерал, не знаю.
Панфилов повернулся к корреспонденту:
– Пожалуйста!.. Прямо из жизни. Ловите момент! Снимайте!
Нефедов оторопело выговорил:
– Что же тут, товарищ генерал, снимать?
– Как что? Сижу с командиром батальона, пьем чай, размышляем, толкуем.
– Не знаю… Ну, хорошо… Пожалуйста!..
Он несколько раз щелкнул.
– Но как же это назвать? «Дружба народов», что ли?
– Нет, – весело сказал Панфилов. – Назовите: «Командир дивизии за работой».
Ничем больше генерал не выразил свою иронию, не обидел гостя, тепло с ним распрощался.
Мы остались вновь наедине.
Подойдя к карте, Панфилов посмотрел на нее, почесал в затылке, повертел пальцами в воздухе.
– Может быть, кое-где все-таки сомкнуться потесней? – протянул он. – Уплотнить передний край? Как вы думаете, товарищ Момыш-Улы?
Его интонации были столь естественны, он с таким интересом спросил о моем мнении, что я так же непосредственно ответил:
– Конечно, потесней! Душе будет спокойней…
Едва у меня вырвались эти слова, как они показались мне наивными, смешными. Панфилов, однако, не засмеялся.
– Душе? С этим, товарищ Момыш-Улы, надобно считаться. Вы знаете, что такое душа?
По-прежнему чувствуя непринужденность разговора, я отважился на шутливый ответ:
– Ни в одном из ста изречений Магомета, ни в одной из четырех священных книг, товарищ генерал, ответа на ваш вопрос мы не найдем. Что же сказать мне?
– Нет, нет, товарищ Момыш-Улы. Вы отлично это знаете… Знаете как командир, как военачальник. Душа человека – самое грозное оружие в бою. Не так ли?
Я в знак согласия склонил голову. Панфилов опять взглянул на свою карту, похмыкал. Видимо, он еще лишь вылепливал построение дивизии, оно еще не сформировалось, оставалось податливым под его пальцами… Вылепливал… Именно это выражение пришло в ту минуту мне на ум.
Панфилов сказал, следуя каким-то своим думам:
– Вот мы и вернулись к гвоздику вопроса…
Присев, он вместе со стулом придвинулся ко мне. Я понимал – его подмывало выговориться, он хотел видеть, как я слушаю: вникаю ли, принимаю ли умом и сердцем его мысли?
– Вернулись к гвоздику, – повторил он. – Подошли к нему с другого бока… Что думали немцы – и не только немцы – о советском человеке? Они думали так: это человек, зажатый в тиски принуждения, человек, который против воли повинуется приказу, насилию. А что показала война?
Эти вопросы Панфилов, по-видимому, задавал самому себе, размышляя вслух. Докладывая сегодня генералу, я откровенно признался, как меня угнетало, точило неумение найти душевные, собственные, неистертые слова о советском человеке. Панфилов продолжал:
– Что показала война? Немцы прорывали наши линии. Прорывали много раз. При этом наши части, отдельные роты, даже взводы оказывались отрезанными, лишенными связи, управления. Некоторые бросали оружие, но остальные – те сопротивлялись! Такого рода как будто бы неорганизованное сопротивление нанесло столько урона противнику, что это вряд ли поддается учету. Будучи оторван от своего командования, предоставлен себе, советский человек – человек, которого воспитала партия, – сам принимал решения. Действовал, не имея приказа, лишь под влиянием внутренних сил, внутреннего убеждения. Возьмите хотя бы ваш батальон. Кто приказывал политруку Дордия?
Панфилов потянулся к листку, где моей рукой была дана характеристика представленного к награде Дордия. Вторично в этот день генерал негромко прочитал:
– «Оставшись без командира роты, без связи, по собственному почину…»
Панфилов повертел бумагу, поднял палец.
– Кто-нибудь, возможно, скажет, – продолжал он, – что тут особенного? Да, были тысячи, десятки тысяч таких случаев. Но в этом-то и гвоздь! Припомните вашего Тимошина, вступившего в одиночку в схватку с немцами! А фельдшер, оставшийся с покинутыми ранеными! Кто им приказал? Под воздействием какой силы они поступали? Только внутренней силы, внутреннего повеления. А сами-то вы, товарищ Момыш-Улы?
Панфилов покачал головой, улыбнулся.
– Вы, конечно, нагромоздили себе званий, произвели себя чуть ли не в генералиссимусы…