Волоколамское шоссе — страница 73 из 104

Я покосился на генерала. Ни в уголках глаз, ни под черными квадратиками усов не было и тени усмешки. Странно, такой мягкий, внимательный к людям, для всех доступный, он сказал о себе: «Мы люди трудные». И тут же пояснил:

— Еще в гражданскую войну об этом писал Ленин… Мы, коммунисты, для крестьянства люди трудные. Помните те годы, Иван Петрович?

Русло разговора повернуло в прошлое. Время от времени я опять прислушиваюсь.

С обычной хрипотцой звучит голос Панфилова:

— Разве я родился коммунистом? Э, сколько до этого было пережито… В семнадцатом году был еще совсем зеленым, метался, колебался. В руках винтовка. А что с ней делать? Куда стрелять, в кого?

Вставляет словечко и хозяин: он тоже встретил семнадцатый год с винтовкой; тоже не сразу понял, против кого повернуть оружие. Я стараюсь переключиться на работу, но не могу не ловить слов Панфилова. Теперь он ведет речь о каком-то эпизоде из своей солдатской жизни.

— Долой войну — и вся недолга! Бросил винтовку. Черт с ней!..

— Э, нехорошо! Позор, — осуждает хозяин.

— А я бросил и пошел. И вдруг стыд остановил. Что ты, солдат, наделал? Побежал обратно. Вот, Иван Петрович, какая была минута в моей жизни.

Невольно опять взглядываю на генерала. «Минута в моей жизни». К чему он это сказал? Но Панфилов даже как будто не видит меня. Продолжаю писать. И снова вслушиваюсь.

— И еще был случай, — звучит голос Панфилова. — Ходил целую ночь, не мог найти своих. Скажу по чести: плакал. Ведь я же командир, как явлюсь, как объясню?!

Странно: о ком он говорит? Не обо мне ли? Не о том ли горьком часе, когда я бродил во тьме, потеряв свой батальон?

Горячий чай вызвал легкую испарину на загорелой, изрытой глубокими морщинами шее генерала. Ее наклон почему-то опять кажется мне упрямым. На миг Панфилов поворачивает голову ко мне:

— Вы работайте, работайте, товарищ Момыш-Улы. Не обращайте, пожалуйста, на вас внимания.



Вновь ощутив приступ раздражения: «Чего он тут сидит? Что ему надобно?», я заставил себя уйти в работу.

Звякнул чайник, зажурчал кипяток из самовара. Панфилов наполнил крепким чаем два опорожненных стакана. Чаепитие продолжалось.

Разговор, как мне казалось, повернул от больших тем. Панфилов со свойственной ему дотошностью интересовался заработками пильщика, расценками на погонный метр, за доски, за плахи, за тес.

Рахимов принес наконец схемы. Генерал сразу стал внимательно их разглядывать. Он опять, видимо, был доволен.

— Товарищ Момыш-Улы, можно мне захватить это с собой? Покажу кое-кому, как оформляют штабные документы в батальоне.

— Товарищ генерал, — вмешался Рахимов, — это еще не вполне закончено.

— Думаете, что начальству полработы не показывают?

— Надо бы отделать, товарищ генерал.

— Ну, отделывайте…

Панфилов еще раз пересмотрел, одну за другой, схемы наших первых боев, первых спиралек. И, следуя каким-то своим мыслям, вдруг сказал:

— А поворот головы похож!

Заметив мое недоумение, он рассмеялся:

— Разве вы не помните, как мы с вами снимались? Как фотокорреспондент обнаружил между нами сходство? Не похожи, а поворот головы похож… Казалось бы, пустячные слова. И вылетели-то у него случайно. Но когда я потом обдумывал наши с вами рассуждения о советском человеке, это мне пришло на ум: поворот головы… Вы меня поняли?

— Не совсем, товарищ генерал.

— Ну как же? У старшего поколения, у тех, которые своими руками совершали революцию, понимание своего долга родилось иначе, чем у вас, у молодых. Тем приходилось решать: против кого воевать, за что воевать? А вы… Вы наши потомки по крови. Потомки. Иной раз глядишь на юношу. Что в нем отцовского? Как будто на отца не похож. А поворот головы тот же. Согласны, товарищ Момыш-Улы?



В сенях прозвучали чьи-то шаги. С мороза в комнату вторгся Толстунов.

— Здравствуйте, товарищ генерал… Инструктор пропаганды старший политрук Толстунов.

— А, товарищ Толстунов, — сказал Панфилов. — Сегодня как раз вас вспоминали. Да, да, начальник политотдела сегодня ко мне заходил…

Толстунов слушал генерала, вытянувшись в струнку.

— Вспомнили не худым словом, — продолжал Панфилов. — Вольно, вольно, товарищ Толстунов. Чувствуйте себя свободно.

Мне показалось, что генерал с каким-то особым выражением произнес и эти обычные простые слова: «Чувствуйте себя свободно». Но тотчас же он заговорил на другие темы: о предстоящем нам завтра переходе, о работе с гражданским населением, о боевой подготовке батальона.

— Помогайте, товарищ Толстунов, командиру батальона. Во всем помогайте. Укрепляйте его авторитет. Вы меня поняли?

— Да, товарищ генерал.

— Перебирайтесь, а потом приеду к вам, как обещал, на новоселье. Куда же ушел хозяин? Где хозяйка? Хочу с ними попрощаться.

Мы проводили генерала. Простучали, отдаляясь, подковы лошадей.

Толстунов спросил:

— Комбат, зачем он приезжал?

Грубоватое лицо его выглядело совсем бесхитростным.

И вдруг неожиданно для себя я сказал:

— Мне кажется, ты об этом лучше меня знаешь.

— Что ты? Откуда мне знать?

— Ну и я не знаю… Заехал погреться, выпить чаю. Вот и все…



Лишь ночью, когда схлынул поток дел, не оставляющий времени для дум, когда и в штабной горенке и на хозяйской половине все уснули, а я в тиши, при свете поставленной на стол керосиновой лампы, уселся писать дальше историю батальона, мысли о приезде генерала заставили отложить перо.

В самом деле, зачем, зачем он приезжал?

Быть может, для того, чтобы окончательно решить, оставить ли мой батальон в своем резерве? Еще раз проверить, насколько мне близки, понятны его замыслы? Понимать друг друга с полуслова… Кажется, он сегодня это дважды повторил.

Спросил о Ползунове… Промолчал, когда я назвал фамилию Заева… Напомнил о Брудном… «Ведь вы его… Помните, товарищ Момыш-Улы…» Рассказал при мне о том, как сам бросил винтовку… «Вот какая была минута в моей жизни…» Рассказал, как потерял своих.

Черт возьми! Ведь он приехал ради Заева! Нет, откуда ему знать, как я порешил с Заевым? Но разве он не мог узнать через Толстунова? Вчера Толстунов долго не ложился, все сидел, составлял свое политдонесение. И вчера же отослал. Не о Заеве ли он писал? Разумеется, о Заеве. Да, генералу все было известно.

Панфилов никогда не отменял ни одного моего приказа, ни одного распоряжения. Он и Толстунову сказал: «Помогайте командиру батальона, укрепляйте его авторитет». Генерал, наверное, имел права сам, собственной властью, приостановить или вовсе прекратить дело в трибунале. Он властен и не утвердить приговор, заменить расстрел разжалованием. Но приехал ко мне, дважды сказал: «Понимать с полуслова…»

Да, я понимаю.

Из полевой сумки, что висела возле меня на спинке стула, я вынул заклеенный конверт, письмо Заева жене… «Одна минута! За эту минуту плачу честным именем и жизнью…» Повертел конверт… Нет, не раскрою, не имею права читать обращенные не ко мне последние предсмертные строки Заева. Положил конверт обратно в сумку. Вспомнилась фотография: рассерженный нескладный Заев рядом с добряком Бозжановым.

Нет, к черту эти размягчающие сердце картины! К черту колебания! Бежал с поля боя, так будешь расстрелян!

Понимаю, товарищ генерал, зачем вы приезжали. Но не сделаю того, что вы от меня хотите, не возьму назад бумагу, которую я подписал. Можете сами, своей властью сохранить жизнь человеку, предавшему нас в бою. От меня этого вы не дождетесь.

17. Пятнадцать капель

Следующее утро. Рахимов подает мне список, в котором перечислены нужды батальона.

Список велик: в нем значатся пулеметы и орудия, что надобны взамен разбитых в бою; потребны и кони, повозки, оружейная смазка, гранаты, патроны, перевязочный материал, медикаменты, мыло, керосин, сапоги, теплые фуфайки — те самые фуфайки, о которых вчера спрашивал Панфилов.

Кстати, он мельком мне посоветовал: «Нагряньте сами в Строково на интендантов… Надевайте шашку и нагряньте…»

Пожалуй, так и сделаю.

— Синченко, седлай коней.



Далеко протянулся ряд изб деревни Строково. Тут поместились многие тыловые отделы дивизии. У колхозного сарая бойцы быстро разгружают несколько машин, что доставили ящики с боеприпасами. К другому концу деревни на санях по первопутку везут попахивающие сельдью бочки, прессованное сено, сухари в плотных бумажных мешках.

Возле какого-то дома на бревнах стайкой уселись десять — двенадцать молодых лейтенантов в новехоньких шинелях, в непоцарапанных, непотрепанных ремнях. Без расспросов понятно: нам шлют пополнение. Кто-то из них, этих юношей, выпущенных лишь вчера-позавчера из военного училища, еще не слышавших, как свистит над ухом пуля, попадет, наверное, и в мой батальон. Что ж, вместе будем драться за Москву!

Заезжаю к интенданту дивизии полковнику Сыромолотову. На него действительно требовалось нагрянуть. Не спешит расставаться со своими запасами. Доказывает, что я должен обратиться не к нему, а в полк, ибо батальон снабжается лишь через полк. Предъявляю приказ командира дивизии о том, что мой батальон является его резервом. Сыромолотов все же упирается. Продолжаю его убеждать. Ведь это же нелепость! Он хочет, чтобы все добро, которое получит батальон, сначала пропутешествовало на передовую, в полк, а затем, после разгрузки, перегрузки, пошло по тем же дорогам обратно в тыл дивизии, в мой резервный батальон. Эти доводы действуют. Рассматриваем мой список. Наряд наконец выписан — завтра же получим со склада нужное имущество.



Покинув интенданта, выхожу на улицу. Синченко подвел Лысанку.

— Товарищ комбат, я видел Заева…

— Где?

— Вон в той хате.

Синченко показал на избенку с выбитыми стеклами. У двери похаживал часовой. Рядом, у бревенчатого дома, тоже дежурил часовой. В этом доме разместились прокуратура и Военный трибунал дивизии.

Еду мимо. Останавливаюсь. Соскочив с Лысанки, направляюсь в трибунал. Часовой вызвал дежурного.