Волонтер свободы (сборник) — страница 61 из 75

Залив дремал, пруд Итальянский и вовсе был в глубоком сне. Всем ветрам открыт Кронштадт, а ни малейшего дуновения.

— Послушай, старина… — начал было снова Шиш-марев.

Но тут показался пассажбот.

— Эй, — обрадованно гаркнул Шишмарев, — там, на баркасе, навались!

Однако никто из гребцов и не подумал "навалиться". Медлительно и грузно баркас подходил к пристани. Наконец он притиснулся, как загнгчный бык, к осклизлым сваям.

Пассажиры, ошалевшие от солнечного блеска и мерных ударов весел, сползли на берег: чиновники, дамы, торговцы, несколько флотских.

— Жда-а-али, — протянул Шишмарев, — а все без толку.

Коцебу почесал за ухом и, вздохнув, покосился на приезжих, замешкавшихся у пристани. Оба были молоды, и, судя по одежде, кошельки не слишком-то отягощали их карманы. Один, постарше, в очках, неловко поклонился офицерам, спросил, не встречают ли они графа Николая Петровича и капитана первого ранга Крузенштерна?

— Угадали, сударь. Позвольте, с кем имею честь?

— Доктор Эшшольц. А это вот господин Хорис, живописец.

— Отлично, господа, — улыбнулся Коцебу. — Мы рады вам. Иван Федорович предварил ваш приезд запиской. Прошу, знакомьтесь: лейтенант Шишмарев… Так, так… А что же граф?

— Велено передать, Отто Евстафьевич, — отвечал Эшшольц, — они с Иваном Федоровичем прибудут завтра.

— Только и забот, караулить, — заворчал Шишмарев с той нестрашной свирепостью, какая иной раз накатывает на людей добродушных. И как бы оправдываясь, прибавил: — Жара, черт ее раздери. И хлопот полон рот… Однако чего ж мы? А? Грянем-ка, братцы, в трактир да и познакомимся короче.

Между офицерами произошел краткий диспут на тему: в какое заведение держать курс? Коцебу утверждал: "В питейный дом на горке". Шишмарев доказывал: "К Томасу, непременно к Томасу! Харч везде дрянь, зато — Дженни!"

Десять минут спустя будущие путешественники сидели в трактире Томаса. Шишмарев командовал с видом завсегдатая и гастронома.

— О да, сэр. Слушаю, сэр, — кивал хозяин, краснолицый толстяк с рыжими бакенбардами.

Медик и живописец с некоторым испугом прислушивались к распоряжениям круглолицего лейтенанта, но Коцебу улыбнулся им так дружески и открыто, что они несколько успокоились, а после первой рюмки бросили чиниться и разговорились.

Эшшольц оказался земляком командиру брига; медик тоже родился в Эстляндии, правда, не в Ревеле, а в Дерпте и учился в тамошнем университете. А вот Логгин Хорис, тот уроженец Екатеринослава. Бывал он в ботанической экспедиции на Кавказе, потом поступил в петербургскую Академию художеств, но Логгину, видит бог, не по душе томиться в классах и рисовать торсы греческих богинь.

Подали портер. Все умолкли. Как было не онеметь? Ведь пиво принесла Дженни, красавица Дженни, дочь трактирщика Томаса. Бело-розовая, играя бровями, поставила тяжелые кружки и поплыла прочь, вскинув головку, юбками шурша.

Шишмарев восхищенно прищелкнул пальцами. Коцебу насмешливо кивнул на приятеля:

— Видали? Дамский угодник.

— Ты же сам, — Шишмарев расплылся, и нос его сделался, как пуговица, — ты же сам твердишь, нравы тем мягче, чем большим уважением пользуется прекрасный пол. Вот я и уважаю. — Он рассмеялся раскатисто, громко.

— Ну хорошо, хорошо, — притворно нахмурился капитан и обратился к новым знакомым: — Не верьте ему. Это он на словах храбрый, а по правде — первый в Балтийском рохля!

— Ах так, — вскричал Шишмарев. — Дело! А ну-ка, брат, вспомни…

Доктора Эшшольца смущал оборот разговора. Доктор Эшшольц был большой скромник, и он поспешил перевести беседу в иную колею. Он спросил, точно ли, как говорили в Петербурге, точно ли отплытие "Рюрика" назначено на завтра?

— Завтра, господа, — ответил Коцебу с мечтательной улыбкой. — Завтра…

Потом он сказал, что и доктору и живописцу приготовлены места в каюте, покойные и удобные, и что они с лейтенантом Шишмаревым надеются потрафить молодым людям.

— Вот только не знаю, господа, — продолжал капитан, — как вы качку-то переносите. Я видывал несчастных, совершенно не созданных для моря.

Эшшольц признался:

— Честно говоря, ни Логгин Андреевич, ни я на море не бывали.

Хорис покраснел, стал уверять лейтенантов, что на кавказских кручах не менее опасно и что ко всему можно привыкнуть, было бы, дескать, желание и терпение.

— Верно! — Шишмарев простецки хлопнул Логгина по плечу. — Верно! У нас как? У нас так: жизнь — копейка, голова — ничего! Шире ставь ноги, держись за палубу, ворон не считай. Привыкнешь!

На следующий день граф Румянцев и капитан первого ранга Крузенштерн поднялись на палубу брига "Рюрик". Вместе с ними приехал и адмирал Коробка, большой дока по части практического мореходства.

Два десятка матросов, построенные во фронт, с привычной лихостью прокричали "ура", смотр "Рюрику" начался.

Корабль был невелик, водоизмещением в сто восемьдесят тонн, двухмачтовый, с тремя каютами, каморкой штурманских учеников и матросским кубриком.

— Недурно, недурно, — бубнил старик Коробка. — А поглядим-ка трюм, поглядим-ка трюм.

В трюме аккуратненько, на зависть любому стивидору, ведающему погрузкой и выгрузкой судов, были уложены продовольствие и товары для меновой торговли.

— Ну, не оплошал твой-то, — похвалил Коробка. — Знатно изготовился.

— Надеюсь, и на походе не оплошает, — отвечал Крузенштерн.

И вот все снова собрались на палубе.

— Господа, вместе с этим флагом вы уносите толику отечества нашего, — начал Румянцев, глаза его заблестели. — Великий Петр наказывал: оградя отечество от врагов, надлежит думать о прославлении его в науках и искусствах. Война почитается оконченной. И со славой, с победой неслыханной. И вам, господа, первым в России, да и во всей Европе выпала честь свершить ученую морскую экспедицию. Мы остаемся на берегу, но, право, душой и сердцем с вами. Да благословит вас господь!

Крузенштерново слово еще короче: благоразумие и твердость, забота о матросах-служителях, "смотри, Отто, какие у тебя орлы". И Николай Петрович подтверждает: справедливо поступил Отто Евстафьевич, набрав людей не силком, а по доброй воле и согласию.

— Прощайте!

— Да хранит вас бог!

— Счастливого плавания!

Воспаленное, почти малиновое солнце мнет мрачные тучи. Море будто глохнет и тяжелеет, залитое багровой лавой вечерней зари. И означается на западе башня Толбухина маяка. Она как восклицательный знак в преддверии тысячемильной одиссеи.

Да, счет пойдет не на сотни миль — на тысячи и тысячи. Три океана, три исполина. Атлантикой в обход Южной Америки; Великим, или Тихим; а потом, возвращаясь, Индийским, мимо мыса Доброй Надежды и опять — Атлантическим.

Какие берега мерещатся с палубы "Рюрика"? Они тихо колышутся, меняя цвет и очертания, и дальний путь кажется ближним путем в мир, открытый всем ветрам:

Глохнет плеск волн, уже налившихся чернильной ли-ловостью. И вспыхивает на старой башне добрый маячный огонь. Он угаснет на рассвете, и тогда, 30 июля 1815 года, "Рюрик", самый маленький из русских парусных кораблей, когда-либо совершавших кругосветное плавание, возьмет, как говорят моряки, свое отшествие с кронштадтского рейда.

3

Шпили до облаков, купеческие конторы и надменный стук экипажей на улицах Копенгагена.

Темные дымы, плющом увитые кирпичные дома Плимута, фонари на рейде.

Вольное паренье ястребов над островами Зеленого Мыса.

Атлантика, Атлантика, Атлантика.

И незримый поясок, обегающий шар земной, — экватор.

Атлантика, Атлантика, Атлантика.

Корабельное время, несмотря на однообразие будней, а быть может, именно поэтому скользит неприметно. Уж пять месяцев, как бриг в походе.

И даже Адальберт Шамиссо чувствует себя старожилом. Поэт и натуралист, он присоединился к экипажу в Копенгагене. У Шамиссо насмешливые голубые глаза, длинные шелковистые волосы.

Итак, пять месяцев под парусами. Были буйные штормы, одурь штилевания, пышные, как католическая месса, закаты, веселые вечера, когда матросы сочинили комедию "Крестьянская свадьба", а потом и сыграли ее на шканцах.

Волны, течения, ветры все дальше уносят бриг.

Однако новолетье застает мореходов еще в Атлантическом океане. В сочельник сошлись за праздничным столом офицеры и ученые. Начались тосты. Как водится, помянули год уходящий. И, конечно, только и слышно: "Наполеон", "Франция".

— Видите ли, господа, — заявил капитан, снимая щипцами нагар со свечей, — Наполеону одного недоставало, чтобы стать великим человеком. Честности!

— Честности? — порывисто вопросил Шамиссо. Честности? Будь он честен, разве он стал бы императором Наполеоном? Он остался бы генералом Бонапартом. Или… или поручиком Бонапартом, черт возьми.

— Позвольте, — тихим голосом проговорил дерптский медик, — позвольте, господа. Оттого, что он надевал на головы короны, он еще не может, господа, почитаться великим человеком.

— Мудрено что-то, — ухмыльнулся Шишмарев.

— Ничего мудреного, Глеб Семенович. Я почитаю великим не того, кто подъем лет меч и кровь льет, а того, кто открывает тайны мироздания. По мне зоолог, нашедший новую особь, выше, осмелюсь сказать, генерала, выигравшего кампанию.

— Ну уж хватили, — фыркнул Шишмарев, — хватили, сударь мой.

— Согласен, — поддержал доктора Шамиссо. — Но… только отчасти. Перевернуть Европу, а Наполеон ее перевернул, дано лишь гению…

Юный Хорис нетерпеливо покусывал губу. Ему страсть хотелось высказаться, но он робел. А высказать ему хотелось безусловное и восторженное восхищение Наполеоном. И если его спросят о нашествии на Россию, то он ответит, что Россия, спору нет, сокрушила Наполеона, на то она и Россия, а все же Наполеон великий человек и великий полководец. Однако, увы, Логгина никто ни о чем не спрашивает, он покусывает губу и ерзает на стуле.

А все говорят наперебой — о зиме двенадцатого года, об июньской, погибельной для Наполеона битве при Ватерлоо, о вторичном взятии Парижа. Спорят, шумят.