раво, стоят того… Очень просто на бумаге: "Избегать". А коли ты уже здесь, в Южном море, и курс можешь проложить и так и эдак?
Штиль, наверное, был в заговоре с петербургским адмиралом. Сонливый лентяй, несносный штиль развалился до девятого градуса южной широты. Зато течение держало сторону Коцебу, и фрегат как-никак, но двадцать — тридцать миль одолевал за день.
Наконец штилевая полоса — вот уж точно: скатертью дорога — ушла за корму, и норд-остовый пассат взбодрил паруса. Слава тебе, господи, выбрались из синей пустыни… А пассат крепчал. А фрегат бежал все шибче. И в последних числах апреля добежал до Маршалловых островов, до тех островков-ожерелий, что видели с "Рюрика" в январе восемьсот семнадцатого года.
Будто сползли с плеч хмурые ревельские годы. Удивительное чувство — встреча с землей, которую ты некогда отыскал. Словно бы встреча с самим собою, каким ты был семь лет назад. И хотя сознаешь перемену, знаешь, что ты уже не тот, явственно ощущаешь это свое прежнее "я".
Вон и лодки появились, туземные лодки с плетеными парусами и рулевыми веслами. Может, среди них та, которую строили на твоих глазах аурские мастера-песельники. Нет, это не остров Аур, это остров Отдня, но мореходы Радака — частые гости соседних селений. А вон и берег. Каду, покинув "Рюрик", долго махал рукой своему другу, "тамону эллип-оа", начальнику большой лодки.
Однако отчего же туземцы не приближаются к фрегату, почему пустились наутек? И эти тревожные огни, сигнальный дым, постник грозной опасности?
— Вишь, боязно, ваше высокородь…
Капитан опустил подзорную трубу.
— Как на бриге-то были, они, ваше высокородь, тоже страшились.
Коцебу кивнул: твоя правда, Прижимов.
— Четверочку ба, ваше высокородь, — продолжал унтер просительным тоном. — Глядишь, Каду… Потом опять же: как оно там, огороды.
— А ты понятливый, братец, — усмехнулся Коцебу. — Вели изготовить четверку.
— Слушаюсь.
— Стой! Погоди… Скажи доктору. И гребцов — самых лучших.
— Слушаюсь, ваше высокородь, — еще радостнее пальнул Прижимов.
Коцебу бросил вдогонку;
— Оружие не брать.
— Слушаю…
Якорь отдали в удобной бухте, спустили шлюпку, пошли на веслах.
На берегу — ни души. И сигнальные дымы сникли.
— Ну, так и есть, — заметил доктор Эшшольц. — Так и есть! Вечный страх европейцев.
— И признай: не без оснований, — ответил Коцебу. — После Таити не удивлюсь, если встретят, как на Пасхе… Вспоминаешь, Иван Фридрихович?
— Не, ваше высокородь, — почтительно встрял Прижимов, сидевший на заспинной доске. Он легонько потянул румпель вправо, и шлюпка стала забирать в обход полого мыса. — Зачем как на Пасхе? Только расчухают, кто да что, враз образуется.
Из-за мыса вывернулась туземная лодка. В лодке были трое. Один, стоя на носу, размахивал пальмовой ветвью, кричал: "Айдара!" — "Друг!"
— Табань, — негромко приказал капитан.
Поднялся, широко расставил ноги и — в рупор:
— Айдара! То-та-бу! Тотабу!
На мгновение те трое в туземных лодках оцепенели. Потом вскочили, грянули:
— Тотабу! Айдара! Тотабу-у-у-у…
Не ошибся старый матрос Петрей Прижимов — "образуется".
Из высокой рощи пандановых и хлебных деревьев высыпала голпа: "Тотабу! Эллип-оа! Тамон Тотабу!" Туземец с седой остроконечной бородкой первым обнял Коцебу… Семь лет назад накрепко сдружились командир брига и быстрый разумом Лагедиак, что учил его местному наречию, пополняя словарик, начатый Каду… И вот обнимались Коцебу-Тотабу и сияющий всеми морщинами Лагедиак, хлопали по спине, трясли за плечи, приговаривая: "Айдара!"
А Прижимов, нагнув голову и растопырив руки, с радостной покорностью подставил шею: на Петрея надевали венки белых цветов, похожих на лилии.
И доктор Эшшольц, придерживая очки, тоже вытянул худую шею. Ему кричали: "Toe-имя!", он растроганно вторил: "Айдара!"
— А-а, — смеялся Прижимов, шевеля черными бровями, — присмолилось, дохтур!
Эшшольц сперва не понял, чего от него хотят туземцы. Шишмарев возьми да и брякни: "Твое имя, доктор!" А туземцы подхватили: "Toe-имя?" Н-да, "присмолилось"…
Коцебу шествовал об руку с Лагедиаком. Эшшольц и Прижимов следом. В толпе островитян затерялись матросы-гребцы. Дивились: ну и ну, ветрели наших, ровно сватов.
Под широким навесом сгрудилась вся деревенька. Теребили Тотабу, расспрашивали. Но, увы, не было под навесом того, кого больше других хотели видеть и Коцебу, и Прижимов, и Эшшольц. Где он? Что с ним?
Лагедиак дергал за рукав с ребячьим нетерпением, и надо было, растолковать ему, куда девался Тимаро-Шишмарев, и куда девался Тамиссо-Шамиссо, и что сталось с эллип-оа, и почему у тамона новая эллипчга, и как зовут эту громадину…
Жареная свинина появилась, приятный сладкий пандовый сок в чашах из гладкой ореховой скорлупы, рыба, отваренная в морской воде. Началось пирование.
И тогда Лагедиак рассказал про Каду.
Нет, нет, не хмурься, Тотабу, с твоим другом не приключилось ничего худого. Он жил здесь, на Отдии, у него была молодая жена, очень красивая, самая красивая на Отдии, дочь вон той женщины, что подает нам сладкую влагу. Он жил в довольстве, не сомневайся. Тотабу. А потом приехали за ним с острова Аур. И его друг Эдок тоже приехал. Они долго-долго упрашивали Каду, и Каду согласился. Они забрали семена и животных, оставленные тобою, тамон. Почему? Нет, не отняли. Мы сами. Ничего не привилось на Отдии. На Ауре привилось. Там много-много растет, много-много кур и коз. А на Отдии все захирело. Только кошки расплодились, убежали в лес, совсем одичали… Каду — хорошо, тамон, очень хорошо.
Вот и весь сказ. Не судьба, значит, повидать бывшего "рюриковича". Что тут попишешь? Жив Каду, здоров, ну и хорошо.
Три ясных дня стоял фрегат у острова Отдия, что в цепи Радак Маршалловых островов. Три ясных дня астроном Прейс и физик Ленц занимались наблюдениями, а штурманы проверяли хронометры.
Только три дня. Служебное плавание! Никаких затрат времени. Таков приказ, такова инструкция. И уже докладывает старший офицер Кордюков: "Фрегат готов вступить под паруса". Фрегат готов к переходу на Камчатку, чтобы сдать в Петропавловске грузы, а после плыть к Северной Америке, к острову Ситхе, где главное поселение торговой Российско-Американской компании.
Ну чего ты, старина Лагедиак, чего ты смотришь украдкой на Тотабу, будто хоронишь его? Прощай, айдара, прощай… Что ты говоришь? Растут ли на моей родине кокосовые пальмы? Нет, друг, не растут, холодно там, не растут. Ах, вот оно что… Вот оно что…
У капитана перехватило горло.
Лагедиак дарил ему кокосовую рассаду. Пусть тамон попробует, пусть попробует, может быть, пальмы приживутся, зашумят над кровлей его дома, и он вспомнит и старого Лагедиака и молодого Каду, и тогда, кто знает, не надумает ли тамон вернуться.
В селении и крепости все спали сладостным сном, каким спится в ненастный предрассветный час.
На горе в двухэтажном доме почивал Матвей Иванович Муравьев, главный правитель Российско-Американской торговой компании. В рубленых избах похрапывал работный люд. Спали чиновники, за полночь отвалившиеся от карточных столиков. На крепостных бревенчатых башнях клевали носами продрогшие часовые. Вахтенный матрос корабля "Крейсер" зябко вздрогнул и пробил склянки; привычный звук судового колокола смутно различили сквозь сон корабельные офицеры — Михаил Лазарев, Нахимов Павел, Ефим Путятин, И остров Ситха, сосед материкового берега Северной Америки, гористый остров, поросший сумеречным лесом, тоже спал, кутаясь в туманы. А ветер, сырой и ленивый, плутал в бухточках, среди островков, окруживших Ситху, как цыплята наседку.
Но течение бодрствовало. Течение влекло в глубь обширного залива безмолвный фрегат. Матросы стояли по местам, готовые к отдаче якоря. И все офицеры тоже были наверху. И капитан-лейтенант в "камлайке", той самой, что была на нем в Беринговом проливе, в непромокаемой одежке, сшитой из моржовых и тюленьих кишок.
Усталость после длительного перехода, тишина и туман холодного рассвета, медлительный ход корабля, подвластного течению, — все это объяло экипаж молчанием, в котором было что-то печальное. И даже команда: "Отдать якорь!", обычно бодрая и радостная, прозвучала сдержанно, не так, как всегда.
Часам к семи туман расплылся легкими колыхающимися массами, клочьями, длинными белесыми полосами, и тогда с берега, с пристани, из крепости, с "Крейсера", тогда все в Ново-Архангельске с удивлением заметили пришельца.
Ровно в восемь орудие фрегата салютует "столице Русской Америки", как громко именуют это селение на острове Ситха. Корабельная пушка бьет да бьет, а над бревенчатыми башнями с неистовым граем взлетает воронье, мечется кучно, будто огромная темная тряпка с рваными краями. И начинается необыкновенный день: приход корабля из России всегда праздник.
В муравьевском доме вовсю пылала печь, булькало что-то в медных кастрюлях, в чугунных судках. Повар креол метался по кухне, оделяя подзатыльниками поварят. Запахи ухи и редьки, тушений и солений растекались по дому, достигая комнат верхнего этажа.
В столовой с тяжеловесной мебелью, которую не мог бы своротить и черный ситхинский медведь, матросы расставляли посуду, а денщик с доверенным слугою таскали из погребка вино, водку, ром. Наполняя графины, они прикладывались "по малой", перемигивались с видом знатоков и прищелкивали: денщик — языком, а доверенный слуга — пальцами.
Сам же хозяин, крепкий, широкий в кости, седеющий с висков капитан-лейтенант, старый морской вояка и плаватель, сам Матвей Иванович потирал руки, покрякивал, торопил.
— Смотри, ребята! Не оплошай!
— Сполним, ваше высокобродь, — молодцом отвечал денщик, всем своим видом являя усердие, доведенное до рвения.
Но Матвей Иванович вдруг хмурится.
— Ванька, — гремит он, — уже! Р-ракалия!
— Так вить на радостях, — лепечет денщик.
В обед дом был полон. Чиновники, молодые ученые во фраках затерялись в мундирной публике. Не очень-то ловко чувствуют они себя среди шума, смеха и прибауток, понятных лишь тем, кто учился в Морском корпусе.