Волошинские чтения — страница 10 из 31

По ветру лоснится ковыль.

Что может быть нежней, чем пыль

Степной, разъезженной дороги?

То, наконец, это сам поэт, каким он был в 20-е годы, мудрый и добрый хозяин дома, раскрытого «навстречу всех дорог». За окном этого светлого дома «расплавленное море горит парчой в лазоревом просторе», а в гостеприимно распахнутую дверь течет, не иссякая, человеческий поток.

Об органической слиянности своего творческого и человеческого «я» с любимой им восточнокрымской землей Волошин говорит в стихотворении «Коктебель»:

Так вся душа моя в твоих заливах,

О, Киммерии темная страна,

Заключена и преображена.

В этом стихотворении, имеющем характер поэтической автобиографии, Волошин раскрывает свое становление как процесс развития внутри поразившего его еще в юности образа Киммерии, образа, который он в своем творчестве далее претворил в определенно организованную и организующую семантическую систему.

С тех пор как отроком у молчаливых,

Торжественно-пустынных берегов

Очнулся я — душа моя разъялась

И мысль росла, лепилась и ваялась

По складкам гор, по выгибам холмов.

Огнь древних недр и дождевая влага

Двойным резцом ваяли облик твой —

И сих холмов однообразный строй,

И напряженный пафос Карадага,

Сосредоточенность и теснота

Зубчатых скал, а рядом широта

Степных равнин и мреющие дали

Стиху — разбег, а мысли — меру дали.

Моей мечтой с тех пор напоены

Предгорий героические сны

И Коктебеля каменная грива;

Его полынь хмельна моей тоской,

Мой стих поёт в строфах его прилива,

И на скале, замкнувшей зыбь залива,

Судьбой и ветрами изваян профиль мой.

Представляется возможным следующим образом интерпретировать творческий процесс развития киммерийской темы в поэзии Волошина. Поразившая поэта еще в юности пустынная красота Восточного Крыма была с самого начала поэтизирована им и осмыслена в свете гомеровского мифа и исторических преданий о киммерийцах. На этой основе Волошин построил поэтическую модель древней гомеровой страны. Дальнейший процесс постижения природы и смен исторической жизни восточнокрымской земли осуществлялся уже через призму этой модели. Углубление эстетического познания, получившее выход в киммерийских циклах волошинских стихов, вело к постоянному обогащению первоначальной модели новыми темами, новыми красками. К поэзии примкнула живопись.

Обогащенный и семантически усложненный образ Киммерии продолжал оказывать обратное моделирующее воздействие на внутреннюю жизнь поэта, на его художественное восприятие мира. И в этом постоянном взаимодействии поэтически осознанной природы и поэтического сознания образ Киммерии не только наделялся новыми признаками эстетического порядка, но подвергался также внутренним изменениям. Изменения эти естественно возникали благодаря тому, что лежавшая в основе этого поэтического образа восточнокрымская земля не прекращала своей исторической жизни на протяжении тысячелетий, и в особенности благодаря тому, что сам поэт жил на этой земле не в призрачном уединении, но среди людей, горячо переживая исторические судьбы родины. В таких стихотворениях 1918—1919 годов, как посвященная Феодосии «Молитва о городе» и «Плаванье»[67], любимая поэтом Киммерия предстает опаленная пламенем гражданской войны, и он заклинает о ее спасении. И наконец, как завершение поэтической эволюции киммерийской темы, звучат умиротворяющие аккорды заключительных строк поэмы «Дом поэта».

В киммерийских стихотворениях М. Волошина, которые можно рассматривать как единую поэтико-семантическую систему, характеризуемую внутренней связанностью и обусловленностью элементов, можно выделить несколько тематических центров. Такими центрами являются темы: земля, море, весна, вечера, полдни, гроза.

Древность коктебельской земли в поэтическом видении Волошина выходит далеко за временные пределы гомеровской легенды. «Напряженный пафос Карадага», в обрывах и скалах которого навеки застыла бурная динамика геологических катастроф, вдохновлял поэта на создание трагически-возвышенных образов, вызывал мысли об усилиях скованных титанов.

И над живыми зеркалами

Возникнет темная гора,

Как разметавшееся пламя

Окаменелого костра.

Из недр изверженным порывом,

Трагическим и горделивым,

Взметнулись вихри древних сил —

Так в буре складок, в свисте крыл,

В водовороте снов и бреда,

Прорвавшись сквозь упор веков,

Клубится мрамор всех ветров —

Самофракийская победа.

Поэтическим открытием является сравнение взметенных вулканической силой скал Карадага с застывшим вихревым движением знаменитой греческой статуи Победы — Ники Самофракийской. Волошин открывал трагическую патетику в беспорядочных нагромождениях скал, холмов, изрытых глубокими впадинами:

А груды валунов и глыбы голых скал

В размытых впадинах загадочны и хмуры.

В крылатых сумерках — намеки и фигуры…

Вот лапа тяжкая, вот челюсти оскал,

Вот холм сомнительный, подобный вздутым рёбрам.

Чей согнутый хребет порос, как шерстью, чобром?

Кто этих мест жилец: чудовище? титан?

Также были близки ему широкие просторы коктебельских предгорий и полынных лугов. Поэтическое восприятие Волошина с особенной остротой фиксировало облик сожженной солнцем земли, поросшей «клоками косматых трав», «ярые горны долин», в которых «медленно плавится зной». Он чувствовал душу трав, растущих среди камней:

Звонки стебли травы, и движенья зноя пахучи.

Горы, как рыжие львы, стали на страже пустынь.

В черно-синем огне расцветают медные тучи.

Горечью дышит полынь.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

В зное полдней глухих мы пьянеем, горькие травы,

Млея по красным холмам, с иссиня-серых камней,

Душный шлем фимиам — благовонья сладкой отравы —

В море расплавленных дней.

И среди пустынь остатки древней жизни:

Безвестных стран разбитые заставы,

Могильники забытых городов,

Размывы, осыпи, развалины и травы

Изглоданных волною берегов.

Волошин знал о существовании древнего города на плоскогорье Тепсень, у подножия Карадага:

По картам здесь и город был, и порт.

Остатки мола видны под волнами.

Соседний холм насыщен черепками

Амфор и пифосов. Но город стерт,

Как мел с доски, разливом диких орд.

И мысль, читая смытое веками,

Подсказывает ночь, тревогу, пламя,

И рдяный блик в зрачках раскосых морд.

Черное море, Эвксинский Понт, поёт в стихах Волошина напевами гомеровской старины, оно «глухо шумит, развивая древние свитки вдоль по пустынным пескам». В базальтовых гротах Карадага, напоминающих вход в Аид, Волошину слышится «голос моря, безысходней, чем плач теней». Море говорит поэту:

Люби мой долгий гул и зыбких взводней змеи,

И в хорах волн моих напевы Одиссеи.

Вдохну в скитальный дух я власть дерзать и мочь.

И обоймут тебя в глухом моем просторе

И тысячами глаз взирающая Ночь,

И тысячами уст глаголющее Море.

Так же как в Одиссее Гомера, в стихах Волошина присутствие моря почти всегда ощущается мерным гулом волн. Это одна из семантических перекличек, сознательно вводимая поэтом как составной элемент «гомеровского» восприятия причерноморской земли. Но, вообще, для Волошина мало характерна стилизация, тем более формальная, под Гомера[68]. Он совершенно не пользуется приемом развернутых сравнений, не образует сложносоставных эпитетов, не пишет гекзаметром, сравнительно редко вплетает в стиховой текст мифологические имена. Главным для него были не внешние формальные признаки, но воссоздание внутренней семантики образов.

Одним из главных семантических центров волошинской Киммерии были вечера:

Заката алого заржа́вели лучи

По склонам рыжих гор… и облачной галеры

Погасли паруса. Без края и без меры

Растет ночная тень. Остановись… Молчи.

Каменья зноем дня во мраке горячи.

Луга полынные нагорий тускло серы…

И низко над холмом дрожащий серп Венеры,

Как пламя воздухом колеблемой свечи.

Перед закатом поэт проходил по полынным холмам, и его вечерний путь запечатлен в трогательных своей лирической простотой строках стихотворения «Вечернее»:

И будут огоньками роз

Цвести шиповники, алея,

И под ногами млеть откос

Лиловым запахом шалфея.

А в глубине мерцать залив

Чешуйным блеском хлябей сонных,

В седой оправе пенных грив

И в рыжей раме гор сожженных.

И ты с приподнятой рукой,

Не отрывая взгляд от взморья,

Пойдешь вечернею тропой

С молитвенного плоскогорья…

Минуешь овчий кош, овраг…

Тебя проводят до ограды

Коров задумчивые взгляды

И грустные глаза собак.

Крылом зубчатым вырастая,

Коснется моря тень вершин,

И ты изникнешь, млея, тая,

В полынном сумраке долин[69].

Умиротворению вечеров противопоставляется тревожная напряженность знойных полдней:

И этот тусклый зной, и горы в дымке мутной,

И запах душных трав, и камней отблеск ртутный,

И злобный крик цикад, и клекот хищных птиц —

Мутят сознание. И зной дрожит от крика…

В знойном полдне таится ожидание грозы, теснятся облака, наползающие на горные кряжи: