– Да, ничего не поделаешь, придется предпринять кое-какие шаги. Ведь тебя дома, наверное, ждут?
– Нет еще, – ответил Ганс Касторп.
– Ну, в ближайшие дни, в среду или в четверг?
– Ах, они вовсе не ждут меня так уж точно, непременно в назначенный день, – возразил Ганс Касторп. – Только у них и дела, что ждать меня да считать дни, когда я вернусь. Вернусь и все, и дядя Тинапель скажет: «А, вот и ты!» А дядя Джемс спросит: «Ну как, доволен?» И если я не приеду, так они еще долго меня не хватятся, можешь быть уверен. Разумеется, со временем их придется известить.
– Ты можешь себе представить, как мне все это не нравится, – продолжал Иоахим и снова вздохнул. – А что будет дальше? Ведь и на мне лежит ответственность за эту историю. Ты приезжаешь сюда наверх, чтобы навестить меня, я ввожу тебя в нашу жизнь – и вдруг ты тут застреваешь, и никто не знает, когда ты опять вырвешься и сможешь поступить на место. Согласись, что мне это в высшей степени не нравится!
– Позволь, – остановил его Ганс Касторп, все еще лежавший, закинув руки за голову. – Что ты мудришь? Не сочиняй глупостей. Разве я приехал сюда наверх, только чтобы навестить тебя? Конечно, и для этого тоже, но в конце концов главное – чтобы отдохнуть и поправиться, по совету Хейдекинда. И вдруг выясняется, что я нуждаюсь в гораздо более серьезной поправке, чем он, да и все мы могли себе представить. И я не первый – многие считали, что они приезжают сюда с мимолетным визитом, а потом оказывалось, что они жестоко ошиблись. Вспомни хотя бы второго сына «Tous-les-deux», и как у него все сложилось – я даже не знаю, жив ли он еще, или его потихоньку вынесли во время обеда? Ведь то, что я слегка болен, для меня неожиданность, мне нужно сначала привыкнуть к мысли, что я тоже пациент, совершенно такой же, как вы, а не просто гость, как я воображал вначале. С другой стороны, это вовсе не такая неожиданность, ведь таким уж блистательно здоровым я себя никогда не чувствовал, и, если вспомнить, что мои родители умерли очень рано, то неоткуда было и взяться блистательному здоровью! У тебя тоже есть маленький изъян, хотя он теперь, видимо, почти залечен, но мы все не придаем ему особого значения, и, может быть, это у нас действительно в роду, по крайней мере Беренс высказал такое предположение. Вот я лежу здесь со вчерашнего дня и думаю, как я относился к жизни в целом, – понимаешь, к ее требованиям… Моей натуре всегда были присущи известная серьезность и неприятие всего слишком здорового и шумного, – мы еще недавно говорили о том, что меня порой даже тянуло стать священником – ради всех этих скорбных и возвышенных обрядов: этакий, понимаешь ли, черный покров с серебряным крестом и тремя буквами R.I.Р. …Requiescat in pace…[69] Это, пожалуй, прекраснейшие слова на свете, и они мне гораздо симпатичнее всяких «Да здравствует», которые по сути дела ведь только шумиха. Происходит это, вероятно, именно потому, что во мне самом есть изъян и с детства было особое отношение к болезни, – вот сейчас оно и сказалось. Но если дело обстоит так, то, наоборот, счастье, что я попал сюда к вам и решил пройти осмотр, и тебе решительно не за что упрекать себя. Ты же слышал: если бы я продолжал еще некоторое время жить так, как жил, то у меня, быть может, ни за что ни про что полетело бы к черту все легкое!
– Ну, этого мы знать не можем, – сказал Иоахим. – В том-то и дело, что знать не можем! У тебя ведь и раньше были очажки, и никто ими не интересовался, они самостоятельно зарубцовывались, и теперь у тебя осталось после них только несколько мест с притупленным звуком. Вполне возможно, что если бы ты случайно не попал сюда наверх, так же случилось бы и с тем очажком, который у тебя сейчас обнаружили! Тут ничего нельзя знать наперед.
– Нет, знать ничего нельзя, – подхватил Ганс Касторп, – и поэтому мы не имеем права предполагать самое худшее, хотя бы, например, относительно сроков моего лечения. Ты говоришь – неизвестно, когда меня отпустят отсюда и я смогу поступить на верфь, но тон у тебя пессимистический, а я нахожу пессимизм преждевременным, и именно потому, что мы ничего знать не можем. Ведь Беренс никакого срока не назначил, он человек разумный и не строит из себя пророка. Кроме того, еще не делали ни просвечивания, ни снимков, а ведь только они дадут возможность судить объективно о положении дел, и, кто знает, может быть, ничего заслуживающего внимания и не окажется, температура может снизиться сегодня-завтра, и я спокойно распрощаюсь с вами. Нет, я за то, чтобы раньше времени не бить тревогу и не пугать домашних всякими ужасами. Достаточно, если мы на днях напишем им, я сам могу написать вот этой авторучкой, – сяду в постели и напишу, что я сильно простужен, поднялась температура, лежу и выехать пока не могу. А там видно будет.
– Ну хорошо, пока можно и так, насчет остального подождем.
– Что ты имеешь в виду?
– Какой же ты беззаботный! Ведь содержимое твоего чемодана рассчитано на три недели! Тебе нужны белье, верхнее и нижнее, зимняя одежда и побольше обуви. Да и денег тебе должны прислать.
– Если, – сказал Ганс Касторп, – если мне все это понадобится.
– Хорошо, подождем! Но не следует… – Иоахим взволнованно заходил по комнате. – Нет, не следует создавать себе иллюзий! Я здесь пробыл слишком долго, чтобы не знать, как это бывает. Когда Беренс констатирует, что в верхушке легкого ослабленное дыхание, почти хрипы… Впрочем, конечно, посмотрим.
На том дело пока и кончилось, а затем в свои права вступили еженедельные и двухнедельные отклонения от обычного дневного распорядка; даже в лежачем положении Ганс Касторп принимал в них участие, если не прямое, то хотя бы слушая рассказы Иоахима, когда тот заходил и присаживался на четверть часика к нему на кровать.
На подносе, на котором ему в воскресенье утром принесли завтрак, красовалась вазочка с цветами; не забыли прислать и десертное печенье, подававшееся в тот день в столовой. А позднее на террасе и в саду раздались оживленные голоса, басовито запели трубы, загнусили кларнеты и начался концерт, имевший место каждые две недели. Иоахим явился в комнату двоюродного брата и слушал концерт с его балкончика; дверь была открыта, и Ганс Касторп, сидя в подушках и склонив голову набок, ловил долетавшие до него созвучия; он глядел перед собой благоговейно-любовным и мечтательным взглядом и внутренне как бы пожимал плечами, вспоминая рассуждения Сеттембрини о том, что музыка будто бы «политически неблагонадежна».
Но, кроме того, он, как мы уже отметили, требовал от Иоахима подробного рассказа обо всех событиях и мероприятиях этих дней, выспрашивал, были ли в воскресенье дамы в праздничных туалетах, в кружевных матине и так далее (однако для кружевных матине день оказался слишком холодным), а также отправился ли кто-нибудь после обеда кататься в колясках, – катанье действительно имело место, «Союз однолегочных» in corpore[70] ездил в Клавадель, – а в понедельник больной даже пожелал узнать содержание conference[71] доктора Кроковского и стал расспрашивать о ней Иоахима, когда тот вернулся с лекции и перед послеобеденным лежанием забежал его проведать. Но Иоахим был молчалив, ему, видимо, не хотелось говорить. Однако Ганс Касторп продолжал настаивать, он желал знать подробности.
– Хоть я и лежу, но плачу полностью, – заявил он, – и желаю получать все, что здесь дают.
Он вспомнил тот понедельник две недели назад, когда самостоятельно отправился на прогулку, столь утомившую его, и высказал предположение, что именно она повлияла революционизирующим образом на его организм, после чего и обнаружилась таившаяся в нем болезнь.
– Но меня поразило, как люди говорят здесь! – воскликнул он. – Знаешь, простонародье, с каким достоинством и торжественностью; порой кажется, что это стихи. «Ну, счастливо и большое спасибо!» – повторил он, подражая интонации дровосека. – Я слышал это в лесу и никогда не забуду. Такие вещи связываются потом с другими впечатлениями и воспоминаниями и будут звучать в душе до конца твоих дней… Значит, Кроковский опять рассуждал о «любви»? – спросил он наконец и сделал гримасу.
– Само собой, – ответил Иоахим. – О чем же еще? Ведь это его тема.
– И что же он сказал сегодня?
– Ах, ничего особенного. Ты ведь слышал в прошлый раз, какие у него на этот счет теории.
– Но что он сегодня преподнес вам новенького?
– Нового ничего… Сегодня была сплошная химия, – неохотно начал рассказывать Иоахим. – Кроковский заявил, что при «этом», видишь ли, происходит как бы своего рода отравление, самоотравление организма, а его причина – какое-то неведомое, распространившееся по всему телу вещество. Оно распадается, продукты распада действуют одурманивающе на некоторые центры спинного мозга, и люди точно пьянеют, примерно так, как это бывает при постоянном употреблении наркотиков – морфия или кокаина.
– И тогда начинают гореть щеки, – подхватил Ганс Касторп. – Скажи пожалуйста, как интересно! И все-то он знает. Набрался учености! Подожди, в один прекрасный день он еще откроет это неведомое вещество, которое содержится во всем теле и выделяет яды, одурманивающие нашу центральную нервную систему, и тогда ему будет легче морочить людям голову. А может быть, люди додумались до этого и раньше? Послушать его, так, пожалуй, начнешь верить во все эти истории насчет любовных напитков и тому подобного, о которых рассказывается в старинных легендах… Ты уже уходишь?
– Да, мне надо непременно еще полежать. Со вчерашнего дня моя кривая стала подниматься. Эта история с тобой все же на меня подействовала…
Прошло воскресенье, затем понедельник. Наступило утро и наступил вечер третьего дня пребывания Ганса Касторпа в «стойле» – обычный будничный день, как и все другие, просто вторник. Но именно во вторник он приехал сюда наверх, со вторника прожил здесь ровнехонько три недели, поэтому ему захотелось написать домой и сообщить своим дядюшкам хотя бы в общих чертах, как обстоит дело с его здоровьем. Подложив под спину подушку, он сел и написал на листе почтовой бумаги с грифом санатория, что его отъезд отсюда, против ожидания, откладывается. Он сильно простужен, температурит и лежит в постели, а гофрат Беренс отнесся к его болезни с присущей ему сверхдобросовестностью и поставил ее в связь с особой конституцией пишущего эти строки. Еще при первом знакомстве главный врач нашел у него резко выраженное малокровие, поэтому намеченный им, Гансом Касторпом, срок для отдыха признан, видимо, недостаточным. О дальнейшем он уведомит. Так будет хорошо, решил Ганс Касторп. Ни слова лишнего, и все же на первое время вполне достаточно. Письмо он вручил служителю, который, минуя санаторский почтовый ящик, отправил его с ближайшим поездом.