ромче, чем двое младших, то серьезно рассуждали о книгах и политике. Эрика и Клаус много читали: немецкую, французскую, английскую литературу, были в курсе всех последних новинок, а Клаус постоянно размахивал романами Андре Жида и Эдварда Моргана Форстера. Томас сомневался, что они действительно прочли все те книги, которыми восхищались, ибо все свободное время Эрика и Клаус посвящали светской жизни, тщательно наряжались перед выходом из дому, придумывали замысловатые театральные постановки с друзьями, среди которых числился некий Рики Хальгартен, красивый и чрезвычайно умный юноша, живший неподалеку, и Памела Ведекинд, дочь модного драматурга.
И хотя Томаса раздражали хохот и визги, шумные появления и отъезды, порой молодые люди его изумляли. Хальгартен утверждал, что лишь малая толика немецкой литературы отвечает его высоким стандартам. Он ничтоже сумняшеся осуждал целые литературные направления, а Клаус ловил каждое его слово. В частности, Рики настаивал на том, что шекспировские комедии превосходят его же трагедии. Когда Томас, решивший поймать его на слове, спросил, какие именно комедии, Хальгартен немедленно выдал список.
– «Двенадцатая ночь» и «Сон в летнюю ночь». Мне нравится их структура, то, как они построены, – ответил он. – Однако из всех его пьес я превыше всего ценю «Зимнюю сказку», хотя это вовсе не комедия, и, будь моя воля, я выбросил бы всю среднюю часть с пастухами.
Томас сомневался, что когда-нибудь читал эту пьесу. Однако Рики, не замечая его смущения, продолжал разглагольствовать о тех греческих пьесах, которые любил, и тех, которыми восхищался, но не любил. Глядя на него, Томас вспоминал брата Кати Клауса Прингсхайма, который в возрасте Рики тоже любил делиться культурными познаниями. Рики обладал таким же тяжелым обаянием.
Поскольку ни одна обычная школа не соглашалась терпеть выходки Эрики и Клауса, Катя убедила Томаса отдать их в более либеральное учебное заведение. Эрика и Клаус не делали секрета из того, как вольно им там живется, однако им было строжайше запрещено упоминать об этом за общим столом в присутствии младших сестер и братьев, тети Лулы и других старших родственников.
Томас был возмущен, узнав, что Клаусу Прингсхайму удалось разговорить Эрику, которая призналась ему, что в школе регулярно заводит романы с девушками, а Клаус – с юношами.
– Мои племянница и племянник далеко ушли от своих любекских предков, – заявил Клаус Прингсхайм Томасу с таким видом, словно быть родом из Любека означало врожденное уродство. – Уверен, что отсутствие комплексов и природная красота, унаследованная от матери, принесут им успех.
– Надеюсь, до этого еще далеко, – сказал Томас. – И я всегда думал, что привлекательную внешность они унаследовали от обоих родителей.
– Хотите сказать, они похожи на вас?
– А что в этом удивительного?
– Если то, что я узнал, правда, думаю, они еще нас удивят, – сказал Клаус Прингсхайм.
Томас утешился, заявив Кате, что ее брат дурно влияет на Эрику с Клаусом.
– Я начинаю думать, что это они на него дурно влияют, – ответила Катя.
Эрику, несмотря на ее протесты, все же заставили получить аттестат, однако Клаус отказался учиться дальше. Когда мать спросила его, как он собирается зарабатывать на жизнь, не имея диплома, сын рассмеялся.
– Я художник, – заявил он.
Томас спросил Катю, откуда в таком респектабельном семействе такие дети.
– Моя бабушка была самой раскованной женщиной в Берлине, – ответила Катя. – Твою мать тоже не назовешь уравновешенной. А Эрика такая с самого рождения. И она тянет за собой Клауса. Она вылепила его по своему образу и подобию. Мы никогда этому не препятствовали. Возможно, мы только притворяемся респектабельными.
Лула долго не признавалась, что ее муж при смерти. Она наносила визиты семье брата, словно ничего не происходит. Лула подружилась с Моникой, которой было одиннадцать.
– Она единственный ваш ребенок, с которым мне приятно общаться, – говорила Лула. – Остальные слишком важничают. Я делюсь с Моникой тем, чем не делюсь ни с кем другим, и она доверяет мне все свои секреты.
– Надеюсь, ты не позволяешь себе лишнего, – заметил Томас.
– Уж поверь, с ней я откровеннее, чем с тобой, – парировала Лула.
От Генриха Томас узнал, что мужу Лулы осталось недолго.
– В их доме вечно толкутся эти женщины. Мими называет их морфинистками. Они ведут себя очень странно.
На похоронах мужа Лула держалась так же, как некогда Юлия на похоронах сенатора. Напустила загадочный вид, слабо улыбалась, говорила тихо и сильно напудрила лицо, чтобы выглядеть бледной. Идя за гробом, она опустила черную вуаль и не позволяла дочерям отойти ни на шаг, хотя и не обмолвилась с ними ни словом. Лула словно позировала художнику или фотографу.
Когда Катя, Генрих и Мими встали рядом с ней у края могилы, она кивнула им, словно посторонним.
Катя и Мими подошли к дочерям Лулы, а Томас с Генрихом отстали.
– Она мне призналась, – сказал Генрих, – что деньги, которые ей оставил муж, обратились в ничто.
Томас считал, что одновременно живет в трех Германиях. В первой – необузданной и дерзкой – обитали его старшие дети. Эта новая Германия жила так, словно старый мир нуждался в переделке и все его законы следовало переписать.
Вторая Германия также была новой. В ней жили немолодые люди, проводившие зимние вечера за чтением романов и стихов. Именно они заполняли концертные залы и театры, чтобы послушать, как он читает свои книги.
Сразу после войны Томас почувствовал, что для многих образованных немцев стал своего рода изгоем. Его статьи и выступления отвечали общественным чаяниям, когда война начиналась, устарели к ее середине, а после ее окончания никто больше не хотел его слушать.
Со временем, впрочем, то, что Томас писал о Германии и войне, изгладилось из читательской памяти, уступив место его романам и рассказам, которые немцы неожиданно полюбили. Его книги воплощали свободу; он драматизировал события, сгущал краски. «Смерть в Венеции» считалась современным взглядом на сексуальность, «Будденброки» – романом о закате старой купеческой Германии. То, как Томас изображал женщин, привлекало к нему сердца немок-читательниц.
Томасу нравилось получать приглашения, показывать их Кате и, сверившись с ежедневником, принимать. Он любил, когда его встречали у вагона или присылали за ним автомобиль. Любил ужинать перед выступлением с городскими чиновниками, редакторами, издателями. Ему нравилось, когда к нему относились с почтением, и он никогда не отказывался от гонораров.
Оказалось, его аудиторию сложно утомить. Он мог читать целый час, и его внимательно слушали. По совету Кати Томас в начале вечера долго рассказывал о книге, чтобы после насладиться мертвым молчанием, которое опускалось на зал, когда он начинал читать. Если его было плохо слышно, Катя делала ему знак, и он возвышал голос. Временами это напоминало ему церковную службу, где он был священником, а его текст – священным писанием.
Среди слушателей непременно оказывался молодой человек, который привлекал его внимание. Одни приходили со своими образованными родителями, других, особенно тех, кто постарше, манила его «Смерть в Венеции». Стоя за кафедрой, Томас всегда находил такого юношу в первых рядах. Во время лекции он то и дело одаривал его пристальным взглядом, затем отводил глаза, и у юноши вскоре не оставалось сомнений, что он делает это специально. После выступления Томас избегал тех, кого так беззастенчиво разглядывал, и зачастую объект его внимания просто исчезал в ночи. Иногда молодые люди, набравшись смелости, подходили к нему с книжкой в руке, и они могли перекинуться несколькими словами, пока Томаса не отвлекали жаждущие общения читатели.
Третьей Германией была деревушка Поллинг, где жила его мать. Эта Германия осталась неизменной. Многие местные жители успели повоевать, многие были ранены или убиты, однако после войны жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. Те же машины убирали урожай; в тех же амбарах хранилось зерно и сено. На стол подавали привычную еду; в церквях читались старые молитвы. Отсюда Мюнхен казался таким же далеким, как и до войны. И даже расписание поездов осталось прежним.
Макс и Катарина Швайгардт, у которых его мать снимала жилье, постарели, но тоже нисколько не изменились. С присущими ей тактом и добротой Катарина высказывала Томасу беспокойство о здоровье Юлии. Их дети, унаследовавшие родительские ум и проницательность, говорили с местным акцентом.
Сменить компанию Эрики и Клауса на пребывание в Поллинге означало сменить Германию хаоса, где царила полная неопределенность, на безмятежную Германию, где ход времени совершенно не ощущался.
Впрочем, на свете нет ничего вечного. Лула с матерью жаловались, что инфляция медленно съедает их доходы, и Томас понимал, что за инфляцию следует благодарить победителей, обложивших Германию калечащими экспортными пошлинами. Томас, как и все немцы, осуждал эту политику, считая ее проявлением мстительности. Однако ему потребовалось время, чтобы разглядеть в инфляции не только причину всех постигших Германию бед, но также источник возмущения, подавить которое в будущем будет нелегко.
Гонорары за публикацию его книг за границей взлетели вместе с долларом, у них с Катей не возникало трудностей с выплатой жалованья слугам. Они также могли себе позволить помогать и Эрике с Клаусом, и его матери и сестре. Манны содержали два автомобиля и шофера.
Их богатство не осталось незамеченным. Однажды, когда в доме было особенно много визитеров, он спросил у Кати, откуда взялись эти люди.
– Они продают вещи. Знают, что у нас водятся деньги. Картины, музыкальные инструменты, шубы. Женщина, которая пришла последней, сказала мне, что у нее есть ценная статуя на продажу. Я не знала, что ей ответить.
Иногда, возвращаясь из Поллинга или с публичных мероприятий, Томас видел на улицах демонстрантов; он также читал в газетах о беспорядках, устроенных антикоммунистами, однако был так увлечен работой над романом, который бросил во время войны, что не хотел ничего слышать, а только наслаждался мирной жизнью. Демонстрации его не трогали.