Катя нашла Томаса в кабинете.
– Не понимаю, почему Рики назвал полиции мое имя. Стоит мне постучаться к ним в дверь, и жизнь Хальгартенов будет разрушена. И пусть Эрика перестанет кричать. Ты должен выйти отсюда и сделать так, чтобы она перестала!
В дни после похорон Томас пытался говорить с Эрикой и Клаусом о смерти собственных сестер, чье необъяснимое решение расстаться с жизнью потрясло тех, кто их знал, но Эрике и Клаусу было не до них. Как можно уподоблять их уход смерти Рики? Даже когда Томас углубился в детали того, что чувствовал, когда умерли Карла и Лула, они остались безучастными. Ничто не могло сравниться с яркостью и полнотой их собственной жизни. При чем здесь их тетки, до которых никому нет дела?
– Ты не понимаешь, – без конца повторяла ему Эрика. – Ты не понимаешь.
Глава 8Лугано, 1933 год
Когда в феврале 1933 года случился поджог Рейхстага, Томас с Катей отдыхали в швейцарской Арозе. Каждый день приходили новости о массовых арестах и уличных нападениях. Когда спустя неделю были объявлены досрочные выборы, первым желанием Томаса было вернуться в Мюнхен и убедиться, что его дом не разграбили. Дом можно сдать, рассуждал он, активы тихо перевести в Швейцарию.
Он был потрясен, когда Катя заявила гостиничному знакомцу, что в Мюнхен они не вернутся.
Когда Томас предложил, прежде чем принять решение, позвонить Эрике, Катя сказала, что это опасно. Незачем раскрывать свое местонахождение. Томас сидел рядом с Катей, когда она сняла трубку. Он слышал ответы Эрики. Катя спросила, не пора ли провести генеральную уборку?
– Нет-нет, – ответила Эрика, – к тому же погода стоит ужасная. Оставайтесь на месте, вы ничего не потеряете.
Эрика и Клаус не стали медлить с отъездом из Мюнхена, и в доме остался один Голо. Томаса с Катей удивлял спокойный тон его писем. Он писал, что ходят толки, будто Эрику арестовали и поместили в концентрационный лагерь Дахау, но он не уверен, стоит ли им верить. Голо добавил, что встретил дядю Виктора, который поделился с ним радостью – его повысили по службе в банке. Голо гадал, не получил ли Виктор место еврейского коллеги.
В Лугано Катя нашла дом, и вскоре к ним присоединились Моника и Элизабет. Михаэля они отправили в швейцарский пансион. Затем появилась и Эрика, которая курила больше обычного, по вечерам много пила, а утром вскакивала первой, чтобы прочесть утренние газеты. Ее голос заполнял дом; она напоминала сварливую родственницу, которая без конца бранится с родными, а не старшую дочь, разделяющую с ними изгнание. Эрика знала имена самых мелких чиновников и объясняла причины внезапных отставок. Оставшуюся часть утра она посвящала написанию писем друзьям и сторонникам по всему миру. Со странным наслаждением Эрика распространяла слухи о своем заключении в Дахау и угрожала бросить вызов властям, отправившись в Мюнхен, чтобы вывезти рукописи отца. Поддавшись на уговоры Кати, Эрика отказалась от опасной затеи. Однако впоследствии Томас не раз слышал ее рассказы о том, как она перехитрила пограничников и вернулась с частью бесценных отцовских бумаг под водительским сиденьем автомобиля.
Куда меньше Томаса забавляли слова Эрики, что им пора расстаться с мыслью вернуться в мюнхенский дом, что они потеряли его навеки, как и деньги, вложенные в немецкие банки. Эрика твердила об этом постоянно, словно хотела избавить родителей от иллюзий.
Его дочь настаивала на том, чтобы Томас заявил об окончательном и бесповоротном разрыве с нацистами. После того как его доклад о Вагнере подвергся критике многих заметных фигур культурной и музыкальной жизни Баварии, включая Рихарда Штрауса и Ханса Пфицнера, Томас решил не отвечать, рассудив, что им пришлось так поступить под давлением режима. Эрика, напротив, считала это поводом заявить о своей ненависти к новому правительству. Он должен использовать любую возможность призвать соотечественников сопротивляться Гитлеру. Когда Томас наконец выпустил официальное заявление, которое напечатали в швейцарских газетах, он не стал предварительно показывать его Эрике и не удивился, когда Катя передала ему, что дочь назвала тон его заявления заискивающим и слишком мягким.
В начале войны Томас прекрасно представлял себе свою немецкую аудиторию. Читая лекцию в Берлине, он верил, что обращается к людям, разделяющим его взгляды на свободу и демократию и их важность для Германии. Ныне эти люди хранили молчание. В Германии больше не было места, откуда он мог бы к ним обратиться. Если, живя в мирной Швейцарии, он осудит Гитлера, это не пройдет ему даром. Его книги изымут из книжных магазинов и библиотек. Ему больше не позволят раскрыть рот.
Его отношение к нацистам известно. И он не видел нужды повторять, пока Голо и Катины родители были в Германии, пока у него оставался дом в Мюнхене и счета в немецких банках. Нападки на национал-социалистов во времена, когда они были экстремистским движением, могли принести известные неудобства, но нападать на немецкое правительство, которое хотело утвердиться в глазах мирового сообщества, – совсем другое дело.
Всякий раз они с беспокойством вскрывали письма от Голо, хотя сам Голо не казался напуганным. Он писал, что Мюнхен теперь больше напоминает театральные подмостки и его долг – сообщать, что происходит на самом деле. Некоторые из его писем были печальными, особенно описания визитов к дедушке и бабушке, которые до сих пор жили в своем роскошном особняке и все с меньшим оптимизмом смотрели в будущее. Дедушка без конца приговаривал: «Не думал, что доживу до такого!» Для властей Прингсхаймы были евреями. Петера уволили из Университета Гумбольдта в Берлине, и, как и остальные братья, он собирался покинуть Германию.
Отец Кати написал дочери письмо, которое было доставлено через третьи руки, запретив ей писать и звонить. Она показала Томасу отрывок:
Я больше не уверен, моя маленькая, что кто-то еще помнит, что ты, моя дочь, – мать Эрики и Клауса Манн, жена Томаса Манна. В иные времена в Мюнхене это составляло предмет гордости. Теперь, когда ты в изгнании, я знаю, что твои дети и муж будут выступать против нового порядка, и я их понимаю. Но помни, это может угрожать нашей жизни. Мы всегда пытались быть лояльны властям. Я всегда любил музыку Вагнера и всегда его поддерживал, даже Байрёйтский фестиваль создавался при моем участии. Единственный проблеск надежды в этом мраке исходит от Винифред Вагнер, и это тем более странно, что она является пылкой сторонницей человека, имени которого я не хочу доверять бумаге. Она сказала, что поможет нам, но мы не знаем, что она имела в виду.
Томас заметил, что, кроме него, прочесть письмо дали только Эрике. За столом Катя позволяла дочери говорить все, что заблагорассудится, но, встав из-за стола, сразу удалялась к себе и, кажется, почувствовала облегчение, когда Эрика присоединилась к брату во Франции.
Михаэль, которому исполнилось четырнадцать, переехал к ним в Лугано. Томас помнил, как неохотно сын посещал скрипичные уроки в Мюнхене и как учитель фортепиано отказался с ним заниматься, потому что Михаэль не желал ему подчиняться. Однако в пансионе нашелся учитель скрипки и альта, который пришелся ему по душе.
– Что в нем особенного? – спросила Катя.
– Он итальянец, и остальные учителя над ним смеются, – ответил Михаэль.
– И поэтому он тебе нравится?
– Его отец и брат сидят в тюрьме. Если он вернется в Италию, его тоже арестуют. Никому сейчас не нужен учитель скрипки. Поэтому он такой грустный.
Теперь Михаэль несколько часов в день репетировал, в основном на альте, и устроил так, чтобы учитель приезжал заниматься с ним дважды в неделю.
Когда Томас похвалил его игру, Михаэль нахмурился:
– Учитель сказал, что у меня есть талант, но не больше.
– А что еще нужно? – спросила Катя.
– Гений, – ответил Михаэль.
Именно Михаэль предложил Томасу брать уроки английского у своего учителя.
– Он прекрасно владеет английским и нуждается в деньгах.
– Он итальянец. Я не хочу говорить по-английски, как итальянец.
– Предпочитаешь говорить по-английски, как немец? – спросил Михаэль.
Томас согласился брать уроки и учиться читать по-английски простые книги.
В одном из писем Голо упомянул об обеде с Эрнстом Бертрамом, который настаивал, что выступает за свободу, но только для хороших немцев. И когда Голо предположил, что его отец никогда не вернется в Германию, Бертрам удивился: «Почему? В конце концов, он немец, и мы живем в свободной стране». Бертрам также пытался оправдаться, почему не навестил Томаса, когда был в Лугано. Впрочем, заметил Голо, он такой не один, и, вероятно, Бертрам испытывал давление властей, не желавших, чтобы он поддерживал отношения с отцом Голо.
Голо добавил, что устроил в доме обед, дабы не дать пропасть лучшим бутылкам из отцовского погреба, а еще продолжал не спеша упаковывать книги и перебирать бумаги.
Всякий раз слова, что больше он никогда не увидит своего дома, больно ранили Томаса. Он отслеживал газетные новости в надежде, что власть Гитлера скоро пойдет на убыль, что его застрелят, что нижние армейские чины поднимут мятеж против высокопоставленных офицеров.
Когда в Берлине начали сжигать книги, оскорблявшие нацистов, Томас порадовался, что среди них нет его сочинений. Однако вернувшаяся Эрика заявила, что в огонь бросают книги всех ведущих немецких писателей, включая Генриха и Клауса, Брехта и Германа Гессе. Едва ли тем, что среди них нет твоих книг, стоит гордиться, сказала Эрика, и Томас заметил, что Катя молча кивнула. Прочтя в письме Голо, что именно Бертраму Томас обязан тем, что его книги не бросили в костер вместе с остальными, Катя передала письмо Томасу и вышла из комнаты.
Под предлогом продажи Голо без труда переправил через швейцарскую границу мебель, картины и книги из Мюнхена. Он также умудрился снять немалые суммы с отцовских банковских счетов. И хотя Томас не возражал бы, чтобы все его рукописи и письма, включая Катины письма из Давоса, переправили в Швейцарию, предметом его особой заботы были дневники, которые лежали в сейфе на Пошингерштрассе. Никто, кроме него, в них не заглядывал. Томас полагал, что Катя знала об их существовании и догадывалась, что, поскольку дневники хранились под замком, в них содержится что-то очень личное.