Клаус отложил вилку и нож и снова попытался привлечь внимание Одена. Томасу было ясно, что Оден не принимает Клауса всерьез.
– Было бы чудесно заполучить ее эссе. А еще мы можем позвать молодых британских писателей. И иностранных.
– Иностранных, – повторил Оден.
– Мы можем печататься одновременно в Нью-Йорке и Лондоне.
– Это все будет по-английски? – спросила Катя.
– Можем также выпускать французское издание, – сказал Клаус. – И, может быть, нидерландское. У меня есть друзья в Амстердаме.
– Не будь болваном, – сказал Оден.
Томас почувствовал, что пора сменить тему.
– Вы знаете Принстон? – спросил Томас.
– Только бассейн, – ответил Оден. – Люблю бассейны.
Томас не был готов к насмешкам за собственным столом.
– Думаю, не стоит упоминать о бассейне журналисту из «Лайфа», который скоро сюда прибудет. Советую вам вести себя благоразумнее.
Томас бросил на Одена испепеляющий взгляд.
– А что не так с бассейном? – спросила Элизабет.
– Нормальный бассейн, – ответил Томас. – Гордость принстонских властей.
Он с вызовом смотрел на Одена.
– Мы с Магомедом, – сказал Оден, показав на Ишервуда, – обсуждали кое-что в поезде, и мне захотелось уточнить. Мы считаем, есть три значительных немецких писателя: Музиль, Дёблин и наш хозяин. Они дружат?
– Нет, – ответила Эрика. – Они все очень разные.
– Значит, враждуют? – спросил Оден.
Томас был уверен, что над ним смеются. Он уставился в одну точку, разглядывая сад.
– Мы просто интересуемся, – сказал Ишервуд.
– Когда у моего мужа на лице появляется такое выражение, – сказала Катя, – это уже не важно.
– Мы виделись с Михаэлем в Лондоне, – перебил Клаус. – Он проникся сильной неприязнью к Гитлеру. Настоящей личной неприязнью.
– Неужели совсем плохи дела? – спросил Оден.
– Личной? – добавил Ишервуд, взглянув на Одена в поисках поддержки.
– Да, – ответил Клаус. – Он с детства обещал себе, что при первой возможности удерет в Америку, чтобы быть подальше от отца, а теперь, из-за Гитлера, когда он наконец туда добрался, отец оказался там раньше. И будет встречать его в порту.
И Клаус захихикал.
Томас чуть не заявил во всеуслышание, что оплатил проезд не только Михаэлю, но и его невесте, а также выхлопотал им визы. Вместо этого он с каменным выражением лица посмотрел через стол на жену, которая возвела очи горе, когда Клаус начал очередную историю.
После обеда, пока они ждали репортера и фотографа, Ишервуд подошел к нему и заговорил по-немецки. Некоторое время Томас прислушивался, в конце концов заключив, что способ Ишервуда говорить по-немецки может пригодиться изучающему английский. Тот просто подставлял в английское предложение немецкие слова, произнося их со страдальческим видом. Несмотря на его низкорослость, Ишервуда было сложно обвинить в недостатке самоуверенности.
Томасу пришло в голову, что с 1933 года ему нечасто приходилось кому-то грубить. Одной из мук, уготованных изгнаннику, была необходимость все время улыбаться и стараться пореже открывать рот. Однако сейчас он не видел повода не нагрубить. Томас был у себя дома, а в манере этого маленького англичанина было нечто столь оскорбительное, что смолчать было решительно невозможно.
– Боюсь, я вас не расслышал, – сказал Томас по-немецки.
– О, у вас проблемы со слухом? – спросил Ишервуд.
– Ни в коей мере.
Он говорил медленно, чтобы Ишервуд расслышал каждое слово.
– Не могли бы вы вместе с вашим другом, или моим зятем, называйте как хотите, показать себя с лучшей стороны, когда появятся репортер и фотограф? Вы способны сделать над собой усилие и некоторое время вести себя как нормальные люди?
Ишервуд выглядел удивленным.
– Вы меня поняли? – спросил Томас по-английски. И легонько ткнул Ишервуда в грудь.
Лицо Ишервуда помрачнело; он быстро отошел и принялся болтать с Элизабет.
Томаса изумило, как поменялось поведение Ишервуда и Одена, когда прибыли репортер и фотограф. Никаких шуток и ухмылок. Они расправили плечи, и даже их пиджаки уже не казались такими мятыми, а галстуки – такими кричащими. Когда их пригласили для общей фотографии, Томас увидел, что эти двое привыкли к фотосъемке и им это нравится. Известность делала их более уравновешенными и услужливыми, менее ехидными.
Журнал хотел семейное фото. Они по очереди позировали фотографу, Оден и Эрика изображая молодых супругов, Клаус и Эрика – нежных сына и дочь, Томас и Катя – идеальных родителей.
Фотограф попросил их пошутить, и они подчинились. Затем велел Томасу, отцу семейства, встать в центре, таким образом, что справа на диване расположились трое, включая Ишервуда, а слева тоже трое на низких табуретах. Много снимков было сделано, и всякий раз их просили держаться расслабленно и естественно.
Когда репортер спросил, какое отношение Ишервуд имеет к их семье, Эрика буркнула, что он их сутенер.
В кабинете они снимали письменный стол Томаса, поглядывая на картину Гофмана, но спросить не решились. Едва ли подобная картина вписывалась в образ стабильности и гармонии, который желал создать Томас. Вместо нее фотограф снял коллекцию его граммофонных пластинок, его трости, медали и награды.
Томас дал понять репортеру, пока фотограф слушал и делал снимки, что хочет получить американское гражданство. Он говорил, как ему нравится Принстон и как часто он бывает в Нью-Йорке с женой и дочерью на концертах классической музыки. Он с энтузиазмом вещал о литературных вечерах, которые они устраивают в Принстоне, подчеркивал свою любовь к порядку и насущную необходимость проводить каждое утро за письменным столом в кабинете.
Томас не стал возражать, когда репортер назвал его самым значительным антифашистским писателем и оратором в мире, но подчеркнул, что в Америке ищет покоя, не забывая, однако, о долге, особенно сейчас, когда столько его соотечественников пребывают в опасности, и о том, как много поставлено на карту. Томас особо подчеркнул, что не хочет вовлечения в политическую борьбу. Его задача – воздерживаться от разнообразных споров, чтобы сосредоточиться на главной дискуссии о свободе и демократии. И это единственная дискуссия, в которую стоит вступать.
Томас был рад, когда все закончилось, и с облегчением закрыл за гостями двери кабинета. Он не хотел, чтобы Клаус с приятелями услышали то, что звучало высокопарно и самодовольно даже для его собственных ушей. Однако он знал, что статью прочтут в Вашингтоне, равно как в Принстоне и Нью-Йорке, и хотел, чтобы там его воспринимали всерьез.
Ему пришлась по душе вдумчивость корреспондента. Это было таким облегчением – беседовать с человеком, который каждую минуту не язвил и не насмешничал, как Оден, поддерживаемый своим дружком Ишервудом, не капризничал и не раздражался, как его сын. Это напомнило Томасу его беседы с принстонскими студентами – многие из молодых людей отличались глубокомыслием, и все как один относились к нему с почтением. Во время интервью Томас успел забыть, что следует быть начеку. Вопросы были простыми и без подвоха. Оказалось, представить его американскому потребителю без лишней шумихи не так уж сложно.
Когда он вернулся в гостиную, там уже не было Кати с Элизабет. Клаус, Эрика, Оден и Ишервуд о чем-то горячо спорили, но, увидев его вместе с фотографом и репортером, принялись безудержно хохотать. Скорей бы эти двое англичан вернулись в Нью-Йорк, подумал Томас.
Однако им пришлось дождаться отъезда журналистов, которым было сказано, что примерный муж Оден остается в Принстоне с женой, в то время как Ишервуд просто гость. У журналистов должно было создаться впечатление, что счастливая семья собиралась отужинать, после чего, возможно, заняться чтением вслух.
Придется задержаться, прошептал Оден, когда фотограф и репортер отбыли.
Томас проследовал в кабинет, сказав Кате, которую встретил в коридоре, что не намерен прощаться с гостями. Однако он наблюдал в окно, как они садились в автомобиль. Эрика должна была отвезти их на станцию. Даже закрывая дверцы и выкрикивая слова прощания, они продолжали хохотать. Нетрудно догадаться, что насмехались они не только над разыгранной с их участием имитацией семейной идиллии, но и над самим хозяином дома. На их месте я бы тоже над собой посмеялся, подумал Томас. Но вместо этого уединился в кабинете, тишина которого после отъезда гостей показалась ему еще более умиротворяющей.
Когда спустя месяц после его визита в визовый департамент от них по-прежнему не было вестей, Томас поделился с Катей своим беспокойством.
– Я уже с этим разобралась, – сказала она.
– С женщиной, которая считает, что Чехословакия находится на морском побережье?
– Слишком много чести. Я отправилась прямиком к президенту Принстона, предварительно пополнив запас патронов. Я возобновила старое знакомство с Эйнштейном и узнала, что эта женщина и его водит за нос. Получив его благословение, я без приглашения явилась в офис президента и потребовала, чтобы меня принял доктор Доддс. Когда меня спросили о цели визита, я ответила, что у меня срочное дело, которое касается Альберта Эйнштейна и Томаса Манна.
– И он тебя принял?
– Они настаивали, что его нет в офисе. Тогда я заявила, что намерена дождаться его возращения, а они сказали, что его не будет несколько дней, и я посоветовала им воспользоваться телефоном. Они продержали меня в приемной целый час, после чего я пригрозила, что, если президент Доддс меня не примет, последствия для него и для всего Принстонского университета будут самые серьезные. Некоторое время они бегали вокруг меня, пока на сцену не выступил один из помощников президента. Молодой человек в пиджаке представился мистером Лоуренсом Стюартом. Он впустил меня в кабинет, и я рассказала ему о цели своего визита. Боюсь, заявил мне мистер Стюарт, что Принстон вынужден придерживаться общих для всех правил.
Катя, до тех пор сидевшая за обеденным столом, встала и, чтобы сделать рассказ еще драматичнее, указала на Томаса, как на предполагаемого мистера Стюарта, а сама приготовилась изображать несколько более устрашающую версию самой себя.