По приезде они рассказали Голо про Монику. У Томаса не выходила из головы картина: муж Моники, уходящий под воду у нее на глазах.
– Ты только что сам переплыл океан, – сказала Катя. – Письмо от тебя будет весьма кстати. Мы уже все ей написали, но Эрика говорит, что бедняжка не может спать и все время плачет.
– И я бы плакал, – сказал Голо. – Оказаться на судне, потопленном торпедой! Непостижимо.
Перед ужином Голо зашел в кабинет Томаса.
– Америка собирается вступать в войну? – спросил он.
– Здесь есть стойкое предубеждение против войны, – ответил Томас. – Возможно, бомбежки Лондона это изменят, но я не уверен.
– Они обязаны вступить в войну. Ты уже заявил о своей позиции?
Томас смотрел на сына в недоумении.
– Неужели ты снова решил промолчать? – спросил Голо.
– Я выжидаю.
Томас хотел было сказать, что, прежде чем критиковать правительство, он хотел убедиться, что Голо и Генрих благополучно пересекли океан, но Голо следовало бы и самому это понимать.
– Почему никто не упоминает о Клаусе?
– Он в Нью-Йорке.
– Почему он нас не встретил?
– Он не дает о себе знать. Переезжает из отеля в отель. Твоя мать пыталась его разыскать, но не преуспела.
Томас успел забыть, как близки были Михаэль, которому исполнилось двадцать два, и Голо, на десять лет старше брата. Стоило Голо ступить на порог, эти двое уединились, не обращая внимания на остальных. Когда к ним присоединилась Грет, Голо обнял невестку и с удовлетворением и гордостью принялся разглядывать племянника. Он спросил, можно ли ему подержать малыша Фридо, и, взяв его на руки, начал раскачивать взад-вперед.
Когда малыш заснул в другой комнате, Томас заметил, что за ужином Голо пытается разговорить Грет, чтобы она не чувствовала себя обделенной вниманием. Какой он тактичный, подумал Томас, его послушный сын, который приглядывал за Моникой, когда ее мать жила в санатории, отец писал книгу и думал только о войне, а Эрика с Клаусом, по обыкновению, занимались только собой.
– Лучшее, что есть в Принстоне, – сказал Михаэль, – это доступ в библиотеку, который имеет наш отец. Он может взять любое количество книг. Здесь очень хорошее немецкое собрание.
Катя уговорила Михаэля и Грет сходить в ресторан, а она присмотрит за Фридо. Она запретила Голо вынимать малыша из кроватки.
– Как же я с ним познакомлюсь, если не подержу на руках?
– Твой отец любит сидеть и просто смотреть на него. Он все время так делает, когда нам удается выпроводить из комнаты Михаэля и Грет.
– Должно быть, бедное дитя сильно пугается, – сказал Голо.
– В отличие от других членов семьи, – заметил Томас, – Фридо у нас добрая душа.
– Поэтому мне и хочется его потискать, – сказал Голо. Он склонился над кроваткой и прошептал: – Я твой дядя, который спасся от нацистов.
– Не произноси этого слова перед ребенком! – воскликнула Катя.
– Я твой дядя, который вернулся в лоно семьи.
Прежде чем распаковать пластинки, Томас дождался, пока Михаэль с Грет вернутся в Нью-Йорк. Шёнберг взволновал его даже больше, чем когда Михаэль исполнял его адажио на альте. Ему захотелось посмотреть партитуру, чтобы понять, как это сделано технически. Обычно, когда он покупал что-нибудь новое, Катя оставалась послушать, но в этот раз, постояв несколько секунд в дверях, она вернулась на кухню.
Стояли дождливые дни, поэтому никто не высовывал носа из дому. Вместо того чтобы оставаться в своей комнате, Нелли искала, с кем бы поговорить. Томаса забавляло, как умело Катя избегает ситуаций, когда ей пришлось бы остаться с ней наедине. Сам Томас, заслышав стук Неллиных каблучков, старался затаиться в кабинете. Катя предупредила Нелли, чтобы она ни в коем случае туда не заглядывала. А после того как несколько раз Нелли перехватывала Голо и принималась листать книги, которыми он обложился, Голо вместе с книгами переместился на чердак.
Некоторое время спустя они заметили, что Нелли переключилась на слуг.
Когда позвонил Франц Верфель, Томас пригласил его с Альмой на обед. Известие о том, что приглашение принято, заставило Генриха, Нелли и Голо испустить стон.
– Вот и конец мирной жизни, – заметил Голо.
– Надеюсь, мы все будем вести себя прилично, – сказала Катя.
Альма была в белом с ниткой дорогого жемчуга на шее. Верфель следовал за ней. Он взглянул на Томаса с видом человека, который ждет не дождется, когда его депортируют.
Альма начала говорить, не успев сесть за стол.
– В Нью-Йорке нас рвут на части. Вечер за вечером. Ужин за ужином. Прием за приемом. Вы понимаете, в Вене я была знаменитостью из-за мужа, а здесь люди знакомы с моими собственными сочинениями, особенно песнями. Не все, разумеется, только избранные. Люди толпами стекаются к нам в отель. Пудинг уже выдохся.
Альма показала на Верфеля.
Когда подали напитки, она встала.
– А теперь я хочу увидеть ваш кабинет, – сказала она Томасу. – Люблю бывать в местах, где работают мои мужчины.
Когда Томас проходил мимо Кати, она закатила глаза, давая ему понять, что впечатлена его спутницей.
– О, это великолепно, – заявила Альма в кабинете. – И дверь выглядит прочной. В Америке двери делают из дешевого дерева. А с этой Нелли вам нужны крепкие двери.
Томасу захотелось сменить тему.
– Я встречал вас с Малером, – сказал он. – Хотя вряд ли вы помните. Я присутствовал на репетициях Восьмой симфонии в Мюнхене.
– Я вас помню. Хотя бы в лицо. Вы с женой были завсегдатаями мюнхенской оперы. Вас нельзя было не заметить. Он был счастлив, когда вы приходили. Я всегда называла Восьмую яблочной симфонией. Она источает аромат яблоневого цвета и яблочного пирога. И хоры, в которых столько корицы и сахара. С тех пор я не знала покоя.
– Я считаю Восьмую симфонию выдающимся произведением.
Она подошла к нему и протянула руку, стоя спиной к двери. Вид у Альмы был весьма возбужденный.
– Тогда мне подумалось, – продолжила она, – что из нас вышла бы хорошая пара. Я стала бы женой истинного немца, открытого миру, не то что Густав и Верфель, вечно обращенные внутрь себя. Даже Гропиус[8] был таким же, хотя он и не еврей. Тысячелетия печали не проходят даром.
Следует предупредить ее, подумал Томас, чтобы не вздумала заявить такое в Нью-Йорке на публике.
– Я бы вела для вас домашнее хозяйство, – продолжала Альма. – Я всегда считала, что вы симпатичнее брата. А сейчас, рядом с вами, я в этом убедилась.
Вероятно, ему следовало проявить галантность, сказав в ответ нечто подобное, но Томас был слишком занят тем, чтобы не забыть ни слова и после пересказать Кате.
За обедом Альма перескакивала с одной темы на другую.
– Я считаю, что люди, которые вечно жалуются на здоровье, заслуживают того, чтобы заболеть. Если у Густава на носу вскакивал прыщ, он был уверен, что скоро умрет. Это было смело, ибо он действительно умер молодым. Однако он и впрямь был болен. Но его смерть все равно стала потрясением, потому что он столько раз притворялся больным, прежде чем по-настоящему заболел.
Как странно, что она до сих пор говорит о Малере в таком тоне, думал Томас. С его смерти прошло тридцать лет, он признанный гений. А она до сих пор описывает какого-то недотепу, за которого ее угораздило выйти. Томас видел, как сияют ее глаза. Должно быть, своим дерзким щебетом эта женщина скрасила Малеру жизнь.
– Густав тоже любил замолкать, как вы сейчас. Это было молчание, исполненное силы. А когда я спрашивала, о чем он думает, он отвечал: «Ноты, звуки». А вы о чем задумались?
– Слова, предложения, – ответил Томас.
– Мы с мужем хотим, чтобы вы с Катей переехали в Лос-Анджелес. Мы намерены там обосноваться. Муж планирует заняться сочинением сценариев, по крайней мере, так он задумал. Мы просмотрели список тех, кто там живет, и, кроме Шёнбергов, там не на кого положить глаз.
– Как вам Шёнберги? – спросил Томас, пытаясь отвлечь внимание от того факта, что Генрих с Нелли, которые тоже собирались жить в Лос-Анджелесе, в списке Альмы не значились.
– Это настоящая Вена.
– Что это значит?
– Он сосредоточен только на музыке. Все остальное не важно. Ну, кроме потомства. О нем он заботится, как и его жена. Они люди прямые и честные, и все, о чем они говорят, заслуживает внимания. Это и есть Вена.
За столом Томас заметил, что лямка соскочила с плеча Нелли, открыв часть бюстгальтера. Дерзкий тон Альмы заставлял Томаса вспоминать о Германии, которую он потерял, но и вызывающее поведение Нелли не оставляло его равнодушным. Если Альма напоминала ему молодых богемских женщин из мюнхенских кафе, Нелли перенесла через Атлантику повадки барменш и продавщиц, развязность которых граничила с презрением, – уж они-то знали себе цену.
Он впитывал акценты обеих женщин, словно лакомился блюдами из детства.
– Я тоскую по калифорнийскому солнцу, – сказала Нелли. – А вы? Лос-Анджелес кишит автомобилями, а я обожаю автомобили. Люди восхищаются Америкой. Они не жили в Принстоне, вот что я вам скажу! На прошлой неделе мне захотелось выпить. Не просто выпить, а пропустить рюмку в баре. И я пошла вдоль дороги. И что же? Ни единого бара в окрестностях! Я спросила прохожего, и он заявил мне, что в Принстоне вообще нет баров. Вы можете такое представить?
– Вы в одиночку ходили по улицам в поисках бара? – спросила Альма.
– Да.
– У нас в Вене было особое название для таких женщин.
Нелли встала и медленно вышла из столовой, оставив блюдо недоеденным.
– Из всех композиторов новой венской школы, – продолжила Альма, обращаясь исключительно к Томасу, – самый талантливый и оригинальный – это Веберн. Впрочем, поскольку он не еврей, ему достается меньше всех внимания.
– Но он не пишет опер, – сказал Голо.
– Потому что никто его об этом не просит. Почему бы не попросить? Только потому, что он не еврей!
Катя положила руки на стол и шумно вздохнула. Генрих и Верфель выглядели смущенными.