Волшебник — страница 65 из 79


В конце мая 1945 года Томас в качестве сотрудника Библиотеки Конгресса должен был прочесть лекцию под названием «Германия и немцы». Президент и первая леди не собирались присутствовать, но Томас полагал, что они прочтут его лекцию, поскольку ее должны были напечатать заранее. Он писал ее, держа в уме Рузвельта, поскольку от Агнес Мейер знал, что будущее Европы волновало президента куда меньше, чем поражение Японии.

Германия должна быть повержена, думал Томас, ей придется признать свои преступления. Все причастные должны быть подвергнуты суду. Страна уже лежала в руинах.

«Нацисты сделали все, – писал он, – чтобы рейх больше никогда не воскрес; он может лишь и дальше разваливаться на куски. Нет никаких двух Германий – плохой и хорошей, – есть только одна, и все лучшее в ней было с дьявольским коварством обращено ко злу. Плохая Германия – это хорошая Германия, с которой случилась беда, хорошую Германию развратили и разрушили».

Даже гуляя с Катей по берегу океана, он мысленно беседовал с Рузвельтом, прикидывая, что скажет ему при встрече в Вашингтоне. И когда в апреле пришла весть о его смерти, Томас был безутешен. Теперь никто не сумеет добиться от союзников взвешенной позиции по Германии. Без Рузвельта Сталин и Черчилль не справятся. Томас не верил, что Трумэн сумеет заменить Рузвельта.

Некоторое время он размышлял, не должна ли его лекция стать панегириком почившему президенту, но Агнес Мейер предупредила его, что этим он только наживет врагов в лагере Трумэна.

То, что он хотел сказать, было слишком сложным во времена, когда господствовали полярные точки зрения. Он настаивал на вине всех немцев; в то же время ему хотелось заявить, что, храня в себе семена нацизма, немецкая культура и немецкий язык хранили также семена новой демократии, которой только предстояло расцвести, подлинной немецкой демократии. Для примера он обратился к личности Мартина Лютера как олицетворению истинного германского духа. Лютер был сторонником свободы, но также заключал в себе набор противоречий, и каждое содержало семя самоуничтожения. Он мыслил разумно, но его речи могли быть резкими. Он был реформатором, но во время Крестьянской войны 1524 года вел себя как безумец. В нем были ярость и безрассудство, но также желание перемен, способность прислушаться к голосу разума, приверженность обновлению Германии.

Лютер был сторонником крайностей, писал Томас, но также исцеляющей двойственности; немецкий народ сотворен по его подобию. И любой, кто считает иначе, ничего не знает о стране и ее истории.

Перечитав лекцию, Томас вздохнул. Его влияние в Вашингтоне опиралось на поддержку Рузвельта, который видел в нем разумного человека, полезного во времена, когда диспуты о добре и зле сменялись более прагматическими дискуссиями. После смерти Рузвельта аргументы, которые Томас мог предъявить, говоря о прошлом во всей его сложности, пытаясь осторожно прощупать настоящее, будут восприняты теми, кто сменил Рузвельта, как невразумительные и неуместные.

Томас решил, что отправится в Вашингтон и заставит себя произнести речь, как будто это до сих пор важно, но он не обманывался – не только ему предстоящее выступление казалось дешевым спектаклем.


Когда пришли новости, что Гитлер мертв, а Германия капитулировала, Томас позвонил Генриху и пригласил его на ужин. Последние дни голос Генриха в телефонной трубке звучал совсем слабо, но сегодня брат был настроен поспорить.

– Теперь мы увидим истинное лицо англичан и американцев, – сказал он.

– А возможно, и немцев, – ответил Томас. – Начнутся суды.

– Они превратят страну в одну большую Америку. При мысли о солдатах, раздающих детям конфеты, меня тошнит.

– Будь у меня выбор… – начал Томас и замолчал.

– Между чем и чем? – спросил Генрих.

– Между тем, освободят мою страну американцы или русские…

– Ты выберешь конфеты, – перебил Генрих.

Когда Томас сообщил Кате, что Генрих отказался прийти, она ответила, что в ближайшие дни постарается его навестить.

– У нас есть шампанское, – сказала Катя, – но, думаю, оно подождет, пока приедет кто-нибудь из детей. Я часто мечтала отметить падение Гитлера скромным семейным ужином. Мы проведем один из тех вечеров, которых Гитлер так хотел нас лишить.

– Скромным? – переспросил Томас. – После всего, что случилось?

– Только один вечер. Мы притворимся. Кстати, у меня есть рислинг из домена Вайнбах, наш любимый. Пока мы с тобой разговариваем, он как раз охлаждается.

Глава 15Лос-Анджелес, 1945 год

Структура романа определилась. Рассказ будет вестись от лица скромного немецкого гуманиста Серенуса Цейтблома, друга детства композитора Адриана Леверкюна. Доверив ему повествование, Томас хотел, чтобы временами оно становилось личным и взволнованным, а еще субъективным. Цейтблом был искренен и, безусловно, заслуживал доверия, но его взгляд был односторонним, а аналитические способности ограниченны.

Цейтблом, который составлял свои записки в обреченной Германии, будет начинать более поздние главы с описания военных действий. Он был двойником Томаса, только помягче, но проживал те же времена, слушал те же новости. Автора и его героя тревожило будущее, Германии предстояло потерпеть поражение и быть воссозданной вновь, и тогда книгам, подобной той, что сейчас пишется, найдется место. Цейтблом боялся поражения Германии, но еще больше боялся ее победы.

Он выступал против победы немецкого оружия, ибо все, что возвышало Гитлера, встречало отпор в его робкой душе. Если фашизм устоит, труды его друга-композитора будут сожжены, а новую музыку запретят еще лет на сто; она выпадет из времени и только в будущем обретет славу, которой заслуживает.

Каждый день, приближавший падение Гитлера, Томас ощущал присутствие Цейтблома. Он воображал, как Цейтблом начинает медленно сознавать, что правлению Гитлера приходит конец. Он заставлял героя фиксировать, как «наши разбитые, разрушенные города падают, словно переспелые сливы»[12].

Когда Томас писал этот роман, он видел своих читателей, одним из которых был его рассказчик. Это были немцы, которые жили во внутренней эмиграции, или немцы будущего в стране, восставшей из пепла. С 1936 года, когда книги Томаса были запрещены в Германии, он сочинял романы, не зная, прочтут ли их на языке, на котором они были написаны. Он трудился для читателя, которого не мог себе представить. Теперь он писал для тех, кто жил в сумерках, или тех, кто в будущем мог выйти на свет, и его проза ранила и исцеляла, словно кто-то пытался зажечь свечи в гулком сводчатом пространстве.


Война закончилась, и Клаус с Эрикой вернулись в Германию. Клаус ходил в военной форме и писал для военного журнала «Звезды и полосы», рассказывая о немецких городах после капитуляции. Эрика передавала репортажи о поверженной Германии для Би-би-си. Голо тоже был в Германии, налаживал работу радиостанции во Франкфурте. Клаус писал родителям из Мюнхена, что город превратился в громадное кладбище. Очертания знакомых улиц угадывались с трудом, целые кварталы – как корова языком слизнула. Клаус мечтал добраться до семейного гнезда на Пошингерштрассе, несмотря на то что там недавно жили фашисты, и войти в свою комнату. Но в доме не осталось даже дверей, чтобы постучаться. Он был пуст, словно ракушка. Во время войны дом использовали как своего рода бордель, призванный поставлять расово чистых арийских младенцев.

Эрика оказалась одной из немногих, кому разрешили увидеть заключенных перед Нюрнбергским процессом. Когда впоследствии личность той, кто их посетил, была раскрыта, Эрике рассказали, что многие нацисты хотели бы с ней поговорить. «Я бы ей все объяснил! – восклицал Геринг. – С Манном обошлись несправедливо. Я устроил бы все иначе». «Ты упустил возможность, – добавляла Эрика, рассказывая об этом отцу, – жить в замке, любоваться бриллиантами жены и с утра до ночи слушать Вагнера».

По армейскому пропуску Клаус в поисках Мими и Гоши добрался до Праги. После долгих блужданий он разыскал их и написал дяде подробное письмо о том, в каком состоянии их обнаружил. С этим письмом Генрих пришел к Томасу и Кате. Гоши, писал Клаус, голодала всю войну, но ее не арестовали. Зато ее мать провела несколько лет в концлагере в Терезине, но сумела выжить. Клаус почти не узнал красавицу Мими. Она перенесла удар, у нее выпали почти все зубы и волосы. Мими с трудом говорила и почти ничего не слышала. Они с дочерью нищенствовали.

Клаус написал матери, прося выслать им еды, одежды и денег, но ни в коем случае не писать по-немецки, потому что в Праге немецкий не жаловали.


Томас знал, что Генрих постоянно сидит на мели. Ему пришло в голову, что брат вполне мог бы вернуться в Германию, особенно если восточная часть останется под контролем русских. Томас оплатил бы ему проезд. Он смотрел вслед брату, который, показав им письмо Клауса, удалился, скорбно склонив плечи. В том, что случилось с Мими, Генрих винил себя.

Томас заметил, какими яростными стали письма его сына. Рассказывая о встрече с Францем Легаром и Рихардом Штраусом, которые превосходно себя чувствовали при нацистах, Клаус рвал и метал. Когда он спросил Штрауса, не задумывался ли тот об отъезде, композитор ответил, что не видел смысла покидать страну, в которой восемьдесят оперных театров. Эти слова Клаус написал большими буквами, сопроводив множеством восклицательных знаков.

Клаус взял для военного журнала интервью с нераскаявшейся Винифред Вагнер. Она рассказала ему об обаянии, щедрости и австрийском чувстве юмора Гитлера. Клаус писал домой, что, цитируя Винифред, он надеялся вызвать у читателей ярость, но никого не возмутили ее высказывания.

Он присылал домой вырезки из «Звезд и полос»: «У меня странные чувства к моей бывшей родине. Пропасть отделяет меня от моих соотечественников. Где бы я ни был в Германии, меня везде преследовали эта меланхоличная мелодия и ностальгические лейтмотивы: „Ты не можешь вернуться домой“».