Был куплен за бутылку рома
И в руки шкиперу попал.
Сей шкипер был тот шкипер славный,
Кем наша двигнулась земля,
Кто придал мощно бег державный
Рулю родного корабля.
Сей шкипер деду был доступен,
И сходно купленный арап
Возрос усерден, неподкупен,
Царю наперсник, а не раб.
И был отец от Ганнибала,
Пред кем средь чесменских пучин
Громада кораблей вспылала
И пал впервые Наварин.
После смерти Петра происками царского временщика Меншикова Абрам Петрович Ганнибал «был переименован в майоры Тобольского гарнизона и послан в Сибирь с препоручением измерить Китайскую стену» (Пушкин).
Если Петр Ершов знает этот эпизод из истории рода Пушкиных, мысли его встретятся с мыслями самого дорогого для него поэта.
Дорога. По сторонам — юрты остяков, и вогулов, и татар, и других племен, колки — березовые рощи, заросли барбариса. Болота и те кажутся детским глазам прекрасными. По сторонам простор без края. И где-то неведомое холодное море.
Вот тут, рассказывают историки, из устья Тобола Ермак завернул вверх по Иртышу и, заняв городок Заостровские юрты, остановился в раздумье. Более двадцати холодных и ненастных дней октября стояли казаки в виду вражеских укреплений, в которых Кучум, последний царь Сибирского царства, стянул всех способных носить оружие.
Много потребовалось Ермаку упорства, решимости и красноречия, чтобы воодушевить свою дружину. Наконец двадцать третьего октября казаки быстро переправились через Иртыш и бросились на приступ укреплений, окружавших столицу Кучума. Бой был жестоким. Больше ста человек потеряли осаждающие. Но вот царевич Махмет-Кул, руководивший ханскими войсками, оставил поле боя. И остяки и вогулы, не желая сражаться за владычество иноверца татарина, ушли в глубь Сибири.
Двадцать шестого октября бежал и сам Кучум вверх по Иртышу, захватив драгоценности и родных, но оставив победителю свою столицу Сибирь-Искер (городище в шестнадцати верстах от Тобольска) и Бицик-Тура («женин город»), и Сузге-Тура...
Вот он, мыс Сузге на Иртыше, когдатошний Сузге-Тура. Сама история говорит тут рокотом иртышских волн.
Вспоминая услышанное во время поездки в Тобольск и во время других поездок по Сибири, услышанное, прочитанное и угаданное, вспоминая мыс Сузге, Ершов напишет поэму о смелой жене Кучума, носившей это имя:
По сибирской всей земле
Много силы у Кучума,
Много всякого богатства:
Драгоценного каменья,
Из монистов ожерелья,
Черный соболь и лисица,
Золото и серебро...
Но дороже всего Кучуму:
Две подруги молодые,
Две пригожие царицы...
У одной глаза, как небо,
У другой глаза, как ночь...
Помните, у Пушкина в «Бахчисарайском фонтане» не знающий преграды своим страстям хан хочет сделать наложницей пленницу Марию; жена хана, Зарема, убивает Марию. У Пушкина «взрослые» страсти.
А посмотрите, какое слово первым бросилось под перо Ершова. Ребячье слово подруги. Да и могло ли быть иначе, если перо это написало «Конька-горбунка».
Детское слово, детское воображение, детский гений; это не выше и не ниже, чем взрослый гений, просто это иное.
Сузге, та, у которой «глаза, как ночь» — царица-воин, именно такая может взволновать мальчишеское воображение.
Кучум бежал. Но и тогда крепость Сузге не сдалась казакам.
Сузге призывает своего брата, Махмет-Кула:
«Царь бежал: будь ты царь нынче,
Вороти свое владенье,
Завоюй себе Сибирь...»
Войско Махмет-Кула тоже разгромлено казаками. Сузге с седым старшиной и с горсткой воинов осаждена в крепости казаками атамана Грозы.
Она думает:
«Если б был еще воитель,
Равный брату в ратном деле,
Все была б еще надежда;
А теперь сгублю я только
Всех защитников Сузгена...»
Она решает сдать крепость. Но Гроза ставит тяжкое условие: защитники крепости уплывут по Иртышу на свободу — все, кроме Сузге.
Царица предпочитает смерть неволе.
Когда казаки занимают крепость. Гроза находит царицу под навесом пихт душистых:
Щеки бледностью покрыты,
Льется кровь из-под одежды.
... На Грозу она взглянула.
... Это не был взор отмщенья,
Это был последний взор...
Из странствий по Сибири Петр Ершов вынес высокое чувство нравственного долга перед племенами, населявшими ее.
Это стало одной из главных идей его жизни.
... Ершовы едут в Тобольск. Иртыш извивается в лесистых берегах. Показалась Иртышская гора. Река подмывает высокий берег, образуя обрывы и яры. Временами в течение обрушиваются громадные глыбы, и тогда возникает неописуемой силы волна; Иртыш раздается во всю ширину и в пенной, словно кованной из серебра кольчуге обрушивает на берег все, чем полно его течение. Лодки и шхуны, разбитые вдребезги, и убитая силой волны рыба напоминают: «Вот что такое Сибирь. Не забывайте!» Только рыба нельма не боится волны.
И Иртыш, и волна, и смелая рыба — тоже как бы из сказки. И все это причудливыми отсветами войдет в «Конька-горбунка». В подводное царство, описанное там.
Детство Петра Ершова, как и Аксакова, связано с дорогой. Но только не в удобных крытых возках из усадьбы в усадьбу, а на деревенских санях рядом с отцом, прижавшись к нему.
Из села в село, куда бросала отца служба. И по всему жизненному пути — могилы. Было у Ершовых двенадцать детей, а осталось только двое.
Вспоминая детство, Ершов напишет:
Рожденный в недрах непогоды,
В краю туманов и снегов,
Питомец северной природы
И горя тягостных оков,
Я был приветствован метелью
И встречен дряхлою зимой,
И над младенческой постелью
Кружился вихорь снеговой...
Мой первый слух был — вой бурана,
Мой первый взор был — грустный взор
На льдистый берег океана,
На снежный горб высоких гор...
Везде я видел мрак и тени
В моих младенческих мечтах:
Внутри несвязный рой видений,
Снаружи — гробы на гробах...
Десять могил братьев и сестер; о них он всегда тосковал, хотя некоторых даже не успел узнать. А потом прибавились другие могилы, самых близких; много смертей суждено было ему пережить.
Уход в вымысел был необходим еще и для того, чтобы не сломиться от тяжких бед.
«Из поэзии, мира мечтательного он не выходил, или выходил, как выходит милый ребенок из школы, после классов, только для забав», — напишет о нем близкий и преданный его друг Ярославцев.
Дорога и сказка.
— Я совсем не семейной природы, — говорил Ершов. — Мне бы посох в руки, да и марш гулять во все четыре стороны — людей посмотреть и себя показать. Уж таким создала меня мать-природа.
И это сказал человек, самозабвенно любивший брата, отца и мать. А после — жену и детей своих. И все-таки это правда.
Дорога и сказка, да еще музыка — нерасторжимые стихии; музыка ветра в пути, полозьев, скользящих по снегу.
... Прибрежные районы Тобольска пересечены множеством тенистых протоков; между ними вьются кривые улицы, обстроенные разностильными каменными и деревянными домами. Губернские учреждения забрались на гору, куда ведут два подъема: лестница для пешеходов в девятьсот ступеней и дорога для экипажей.
На одном из холмов обелиск серого мрамора с надписью: «Ермаку, покорителю Сибири». Но еще больше поражает воображение Ершова колоколенка архиерейского дома. Там стоял ссыльный колокол. Когда в Угличе зарезали царевича Димитрия, сына Ивана Грозного, угличане ударили в набат. Набатный колокол повелением Бориса Годунова был сослан в Сибирь, на берега Иртыша. За то, что поднял тревогу, «сполох, взбуду», говорили в старину.
Тащили его волоком через всю страну, через снега и бездорожье ссыльные угличане. Многие не выдерживали; мертвых заменяли живые. Годунов хотел проутюжить подвластную ему землю, полную крамолы. Но и с вырванным языком колокол гудел чугунным голосом на оледенелой земле. Тревожный голос его передавался на тысячи верст; в Смутное время набат прозвучал не в одном Угличе.
... Каким был Ершов в годы отрочества?
Мало сохранилось его портретов юношеской поры. Спасибо друзьям, и прежде всего Ярославцеву, за то, что они сберегли и передали его облик словами.
И тут представляется необходимым сказать несколько слов о Ярославцеве — однокурснике, вернейшем на всю жизнь товарище Ершова и авторе талантливой книги о нем.
Ярославцев заслужил благодарную память и тем, что в течение долгих, очень трудных для поэта лет поддерживал Ершова; может быть, один он и спасал его от последнего отчаяния в конце жизни.
Мудро писал Петр Александрович Плетнев Ершову: «Небольшой интеллигентный мир наш недостаточно еще сплочен, что, порываясь к справедливому обличению недостатков общества, желая помочь ему, не всегда спешит на помощь своим собратам».
Книгой о поэте, где были опубликованы драгоценные письма Ершова, Ярославцев дал нам возможность через полтора столетия услышать живой голос сказочника. Книга — трогательное свидетельство дружбы и любви; автор как бы сознательно скрывается от взгляда, избегает личных суждений, но зато позволяет запомнить каждый жест и каждое душевное движение поэта. Как грустно, что возле Пушкина и возле Лермонтова среди многочисленных друзей не оказалось ни одного такого, как Ярославцев, то есть способного вполне и в течение всей жизни посвятить себя им.
«Спокойным днем мая, — пишет Ярославцев, — представлялось лицо его, бледноватое, без румянца; темные волосы слегка закручивались на широком лбу и на висках; брови дугой поднимались над добродушными глазами, из которых глядела мысль и фантазия; зрачки глаз небольшие, голубые».
Выражение лица у мальчика — вслушивающееся, он даже и голову держит немного склоненной вперед — «чу... что за чудесные звуки зарождаются в тишине».