Волшебники приходят к людям — страница 42 из 70

Чародей — двери лавки на запор, схватил пленницу за косу, поставил на полку и накрыл хрустальным колпаком. Махнул рукой и, когда по его велению явилась стеклянная реторта, доверху наполнил ее модными романами, страницами из какой-то «нравственной арифметики», отрывками письмовника, обрезками случайно хранившихся у него дипломатических писем, оканчивающихся всегда уверениями в «глубочайшем почтении и истинной преданности», поставил реторту на огонь, а когда выпарилась «бесцветная и бездушная жидкость», зачерпнул еще сквозь раскрытое окошко полную горсть городских сплетней и слухов да и их опустил в реторту.

Ну, а потом вынул из красавицы живое ее сердце, как она ни билась, долго, долго выпаривал его в жидкости этой, вытягивал, выдувал, чтобы уж быть уверенным — «ничего прежнего не осталось», да и вклеил на свое место.

С того дня девушка красовалась в витрине среди других куколок, пока один славный молодой человек — одинокий, мечтательный — ни загляделся на нее да и купил, принес домой, поставил на видном месте, одел, обул, целовал ей ножки и любовался ею, как ребенок.

А когда он накрыл куклу хрустальным колпаком, та рассердилась — и чу прыгать, кричать, стучать об колпак, так и рвется из-под него.

— Неужели ты в самом деле живешь? — спросил молодой человек, не веря своим глазам, — если ты в самом деле живая, я тебя буду любить больше души моей; ну, докажи, что ты живая, вымолви хотя словечко!

— Пожалуй! — сказала кукла, — я живу, право, живу.

— Как! ты можешь и говорить? — воскликнул молодой человек. — О, какое счастье! Не обман ли это? Дай мне еще раз увериться...

— Да об чем мы будем говорить?

— Как о чем? на свете есть добро, есть искусство!..

— Какая мне нужда до них! — ответила кукла. — Это все очень скучно.

— Скучно? Разве до тебя еще не доходило, что есть на свете мысли, чувства?..

— А, чувства! Чувства? знаю, — скоро проговорила кукла, — чувства почтения и преданности, с которыми честь имею быть, милостивый государь, вам покорная к услугам...

— Ты ошибаешься, моя красавица; ты смешиваешь условные фразы, которыми каждый день переменяются, с тем, что составляет вечное... ты даже не знаешь того чувства, которое должно составлять жизнь... это святое чувство называют любовью; оно проникает все существо человека; им живет душа его, оно порождает рай и ад на земле.

— Когда на бале много танцуют, то бывает весело, когда мало, так скучно, — ответила кукла.

— Ах, лучше бы ты не говорила! — вскричал молодой человек, — ты не понимаешь меня, моя красавица!»

... Да, ужасно трудно влюбленному передать свои мысли и чувства существу, которое прежде умело мыслить, но вот, на беду, разучилось. Слова летят, как перелетные птицы, но если все в сознании вытоптано, вырублено, как вырубают порой зеленую рощу, уничтожено, не сбережено, негде свить гнездо — слова пролетят мимо, и красавица только поморщится от неясного шума, досадно напоминающего нечто, что вспомнить для нее невозможно.

И ведь чародей, подменив душу, еще повернул маленькими щипчиками язычок девушки, так что теперь все, что бы она ни сказала, будет значить иное, а только звучать по-прежнему.

Вспомни хоть одно слово, выражающее нравственное понятие, которого бы смысл не изменялся почти с каждым годом... — скажет Фауст Одоевского в романе «Русские ночи». — Добродетель язычника была бы преступлением в наше время; вспомни злоупотребление слов: равенство, свобода, нравственность. Этого мало; несколько саженей земли — и смысл слов переменяется... вендетта, все роды кровавой мести — в некоторых странах значат: долг, мужество, честь».

Для юноши, с которым только что познакомил нас Одоевский, чувство — это рай и ад, то, что обещает высшее счастье или невознаградимое горе; а для куклы оно — «звук пустой». Бедная кукла! Несчастный юноша!

Когда сказка будет напечатана, мать Владимира Одоевского, особо дорогой для него критик, пожалеет куклу и напишет в письме к сыну: «Девушка, из которой вынул сердце француз, слишком зла, я думаю, тебе достанется за нее».

«Слишком зла». Точно ли? — задумается Одоевский. Человеку великодушному трудно даже поверить, что существуют такие куклы. А они есть.

Всю жизнь Владимир Одоевский будет тревожно думать о том, что станет с человеком, если злыми чарами, тайной наукой, а то и по собственной его воле — для большего житейского уюта, — сердце ему заменят искусственным.

Или оно по-прежнему останется в груди, но оледенеет.

Или, устав откликаться на чужие горести — ведь это и на самом деле не только утомительно, но и вредно для здоровья, да и расходы увеличивает, — человек приобретет в волшебной аптеке особые порошки; будет аккуратно принимать их четыре раза на дню, пока сердце не станет биться чуть медленнее, как во сне, и всегда, что бы ни случилось, биться ровно: «Я никому не мешаю, и меня пусть оставят в покое!»

Бывает и так!

Или сердце не замерзнет, а только сделается пустым, как лесной орех без ядрышка. Оно больше не будет вызывать к жизни неведомые силы, непокорные мысли, слова дружбы и любви; не чувства, а шелуха расхожих слов бесцельно и бессильно всплывет из пустоты, чтобы в следующую секунду в пустоту опуститься.

И оттого, что опасность подмены сердца подстерегала и подстерегает нас не в одно какое-то время, а во все века, хочется прервать рассказ об Одоевском и вспомнить другого писателя, нашего современника Юрия Карловича Олешу, и его сказку «Три Толстяка», также посвященную этому древнему людскому горю.


Юрий Карлович Олеша

Он походил на гнома — это больше всего поражало тех, кто видел его первый раз. Он походил на гнома не ростом — не таким уж маленьким он был, — а скорее, необыкновенно удивленным выражением глубоко посаженных и как бы светящихся из этой глубины глаз; именно так, все замечая, и больше всего то, что не видят другие, должен смотреть на мир гном, только что выбравшийся из расщелины скалы, где гномы, как известно, чаще всего обитают.

Знакомый мальчик спросил Олешу:

— Мама говорит, вы умеете увеличиваться и уменьшаться. Вправду умеете?

— Это не так уж трудно; то есть, я хотел сказать — не самое трудное. А разве ты не умеешь?

— Во сне?! — не то ответил, не то спросил мальчик.

— Какая разница? Все, что было во сне, когда-нибудь случается и наяву.

— Да?! — снова не то спросил, не то подтвердил мальчик.

... В то раннее весеннее утро мы бродили по дачному подмосковному поселку, и на лице у Юрия Карловича было это особое его выражение — «от темноты к свету», возникающее, когда темнота надоела, совсем замучила, и свет так радует.

Он ступал осторожно и мягко; даже прошлогодняя листва не шуршала под ногами; остановился у высокого дуба и тихо спросил:

— Видите?

Перед глазами была длинная, свешивающаяся почти до земли разлапистая ветка. Между листьями замер солнечный блик. После долгого молчания, когда слышны были только голоса птиц, Олеша подсказал:

— Жук-рогач и Гусеница!

Теперь я увидел их: жука в черных рыцарских доспехах и невдалеке — длинную зеленую гусеницу, медленно ползущую по ветке. Солнечный блик стал ярче. Гусеница переползла с ветки на ствол и скрылась по другую сторону дерева. Оттого, что Олеша говорил чуть задыхаясь и выглядел очень взволнованным, почудилось, что, пока длилось молчание, он не просто стоял рядом и смотрел, а куда-то исчез и теперь откуда-то вновь появился.

— Да, — сказал Олеша, — странная история... — Мы снова шли по лесной тропинке; он несколько впереди, не оглядываясь. — Очень странная, не правда ли?! Жили они себе на дереве — Гусеница — студентка в очках, всегда в этом своем немодном бархатном зеленом платье, еще от бабушки, некрасивая. И никто не обращал на нее внимания. Только Жук-рогач ползал за нею по веткам с утра и до ночи. Потом Гусеница затаилась в листве, закуталась в тайное покрывало. А Жук все ползал, не находя покоя, тоскуя, искал свою ненаглядную. Даже ночью он не мог уснуть Миновал предназначенный срок, покрывало разорвалось, и на свет божий вылетела Бабочка неописуемой красоты. Лес зашелестел, запел, заговорил о том, Какое чудо возникло в мире. Только Жук-рогач ползает по веткам, все не может отыскать свою милую студентку в очках. Почернел, тоскует...

Домой я вернулся только к вечеру, записал историю о Жуке и Гусенице и принялся вновь перечитывать «Трех Толстяков».

Может быть, оттого, что на прощание Юрий Карлович обронил несколько грустных фраз о Тубе-ученом, знакомая почти наизусть сказка-роман показалась несколько иной.

Город виделся сквозь огромный прозрачный купол — тот самый, что венчает площадь Звезды.

Люк на вершине купола был открыт: гимнаст Тибул, неустрашимый канатоходец, только что спасся через него от винтовочного огня гвардейцев Трех Толстяков.

Люк был открыт, и, значит, можно было проникнуть внутрь сказки; такое если и выпадает на долю, то уж не часто. Отчего-то погас свет, и комнату освещали только звезды; пришлось закрыть книгу и спрятать ее под подушку. Впрочем, беды в этом не было. «Сказки тем-то и отличаются от других книг, что их даже лучше читать так — глаза закрыты, голова на подушке, а книга под нею, — сказала однажды мудрая старая сказочница Александра Яковлевна Бруштейн. — Можешь поверить мне, я ведь только так и читала те долгие годы, пока у меня болели глаза и я ничего не видела».

Как всегда, и на этот раз Александра Яковлевна оказалась права.

Итак я очутился внутри сказки, а это совсем не то, что наблюдать за событиями ее извне... Гвардейцы привезли Туба, знаменитого ученого, во дворец Трех Толстяков. Туб увидел крошечных детей: девочку Суок и мальчика Тутти. Прошлой ночью их похитили из родного дома. Они стояли посреди тронного зала, прижимались друг к другу и горько плакали.

Толстяки сказали Тубу:

— Видишь девочку? Это — Суок. Сделай куклу, которая бы совсем не отличалась от нее. И пусть она растет, как и живая Суок.

Туб выполнил приказ Трех Толстяков.