Волшебники приходят к людям — страница 60 из 70

— Вздор, — скажет Мадхоб Дотто. — Без дела, без цели, неизвестно зачем он будет лазить по горам!.. Если горы подымаются такой высокой грядой, то совершенно ясно, что природа сделала это для того, чтобы через них не переходили.

А дед скажет:

— Я научу тебя заклинаниям, и ты сможешь путешествовать везде, где захочешь: по морям, по горам, по лесам.

Своим детям Корчак говорил то же, что и старый факир; чем-то волшебники похожи, хотя каждое истинное волшебство потому и волшебно, что раньше ничего ему подобного на свете не случалось.

Корчак презирал тех, кто возводит стены на человеческих путях, кто с детских лет как главной науке учит почитать святость стен.

Он создал детские летние колонии и из варшавских трущоб вывозил туда ребят, никогда не видевших настоящего леса.

Но шли годы, и стены становились всё выше. Гитлеровцы оккупировали Польшу, и Дом сирот переселили в варшавское гетто. Надежды не оставалось, но была еще сказка.

В полутемном зале мальчик, игравший Омуля, спрашивал Корчака, исполнявшего роль факира:

— Дедушка, расскажи мне про Журавлиный остров.

— Это удивительное место, — отвечал Корчак. — Это страна птиц, живущих в синих горах. Вечером на горы падает свет заходящего солнца, и зеленые птицы стаями возвращаются в свои жилища. Оранжевое небо, зеленые птицы, синие горы...

За окном было гетто, непреодолимая стена — на этот раз действительно непреодолимая, — отделяющая от мира живых «квартал обреченных». Все силы сердца вкладывал Корчак в сказочные слова, чтобы эти синие горы вопреки всему возникли в воображении детей, оттесняя то, что стояло рядом, — смерть.

В этом он был убежден: надо бороться не только за всю жизнь ребенка, но и за каждую секунду этой жизни — за ее счастье или хотя бы спокойствие, хотя бы за не такое непереносимое горе.

В одной из книг он писал: «Берегите день и час, каждую отдельную минуту, ибо умрет она и никогда не повторится. Раненая минута станет кровоточить, убитая — тревожить совесть... Мы наивно боимся смерти, не сознавая, что жизнь — это хоровод умирающих и вновь рождающихся мгновений».

Когда-то, работая в детской больнице, он дежурил у постели безнадежных больных, чтобы ребенок, в последний раз открыв глаза, не почувствовал себя покинутым; быть забытым тем, кого ты любишь, — страшнее смерти.

Теперь, когда умирал весь его Дом сирот, он был рядом, не только для того, чтобы проводить детей в последний путь, но и чтобы самому принять смерть; детям будет легче вместе с ним.

— Оранжевое небо, зеленые птицы, синие горы... — шептал он из последних сил.

На улицах стреляли, окна были черны.

... Но все это в конце. А пока мы снова переносимся к началу жизни Генрика Гольдшмита — Януша Корчака, ко времени, когда он избирал свой жизненный путь.

Взрослые и дети

Очень рано, еще в первые школьные годы, он ощутил свое призвание. В дневнике его появились строки: «Чувствую, что во мне сосредоточиваются неведомые силы, которые взметнутся снопом света, и свет этот будет светить мне до самого последнего вздоха. Чувствую, я близок к тому, чтобы добыть из бездны души цель и высечь счастье».

Позже он писал о себе проще и с каждым годом скупее, но тогда его заполнило нечто, еще непонятное ему самому, требовавшее необыкновенных, торжественных слов.

Ему дано было внести в жизнь человечества понимание того, что дети равны взрослым — во всем: в своем праве на свободу, любовь, справедливость. На любовь не снисходительную — сверху вниз, а непременно равных к равным. Мысль простая — так ведь почти всегда самое важное по сути просто, — но так медленно понимается; что может быть яснее слов — «свобода, равенство и братство» — и как трудно дается людям подлинное осуществление того, что выражено в этих словах.

Вспоминая о прадеде, Корчак еще школьником представлял себе, что леса и луга земли — как бы огромное зеленое окно, через которое солнечный свет должен литься на детей; важнейшее, что предстоит совершить солнечному лучу, — превратиться в детскую улыбку.

Он еще школьником осознал, что главная работа ребенка — построить миллиарды клеток, составляющих организм. И это именно работа, тяжкий труд, особенно когда одновременно приходится преодолевать болезни и нищету.

Чтобы помогать в этом труде, надо стать врачом.

И главная работа ребенка — сделать из себя человека, которому открыто все прекрасное: природа, музыка, поэзия, наука.

Чтобы помогать ребенку в этом труде, надо стать учителем.

И надо, чтобы ребенок по пути к взрослости не растерял естественного чувства красоты, понимания чудесного, доверчивости, безошибочного различения добра и зла. Поэтому тот, кто посвящает себя детям, должен быть еще и сказочником: детство — мир сказочный, и иначе в нем заблудишься; иначе все в воображении ребенка будет превращаться под твоим неумелым влиянием в черепки, как золото в заколдованном кладе.

Корчак и стал врачом, педагогом и сказочником.

Он писал: «Без ясного, пережитого во всей полноте детства искалечена вся жизнь человека». И еще: «Детские годы — это горы, из которых река берет начало и где определяет свое направление».

Но река может быть и буйной, сметающей все на своем пути.

— Пока мы не перестанем жестоко и безжалостно драться между собой, мы не имеем права требовать от взрослых, чтобы те не били нас, — скажет король Матиуш своим товарищам. — Пока мы не перестанем драться и швырять друг в друга камни, на земле не прекратятся войны, а значит, будут и сироты, потому что на войне убивают отцов.

«Кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо... тот уж поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях, — предупреждал Федор Михайлович Достоевский. — Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть до степени зверя».

Корчак перечитывал вещие строки Достоевского и думал, что болезнь тиранства порой начинается почти незаметно; когда спохватишься, лечить ее поздно.

Вероятно, трудно отыскать людей более различных — по складу души и характеру таланта, — чем Достоевский и Корчак. Но их объединяла одинаковая убежденность в том, что «в конце — ребенок» — «дитё человеческое».

Болезнь тиранства может возникнуть, когда брат ударит сестренку, испытывая при этом подлое наслаждение властью над беззащитным; когда в школе дразнят и мучают мальчика потому, что он хромой, или рябой, косой, потому что он заикается, вообще чем-то не походит на других; она, эта болезнь, возникает, когда ребенок «просто так» обрывает крылышки у мухи или у бабочки, бьет шелудивую собаку...

Корчак рано убедился, что безнравственно только любоваться детством, а надо прийти на помощь детям, чтобы рядом с ними завоевывать справедливость в их таком отличном от взрослого мире.

Детство — лучшее время жизни, но оно требует изобилия тепла, как земля, которая без солнечного света не зазеленеет.

Корчак писал, мысленно превращаясь в ребенка: «Вот небо для нас, для детей, устлало землю белым ковром, как птица выстилает для птенцов пухом свое гнездо». И еще: «Ребенок словно весна. То солнце выглянет — и тогда ясно, и очень весело, и красиво. То вдруг гроза — блеснет молния и ударит гром. А взрослые словно в тумане. Тоскливый туман их окружает. Ни больших радостей, ни больших печалей... Наши радость и тоска налетают, как ураган, а их — еле плетутся».

Детство не повторится, так жаль расставаться с ним, и все-таки надо поскорее вырасти, чтобы уже навсегда прийти к детям помощником их, врачом, наставником — и учеником тоже, думал Корчак.

Он занимался на медицинском факультете, а все свободное время отдавал детям Привисля, беднейшего района Варшавы.

В сочельник, переодевшись Миколаем — Дедом Морозом, с седой бородой, в вывороченном тулупе, с мешком дешевых игрушек за плечами, он пришел в каморку к «Рыжему» — беднейшему из бедных, «ублюдку», как дразнили его на дворе, и Рыжий спросил Корчака:

— Дедушка, ты в самом деле святой Миколай? Ты оттуда? — Мальчик показал рукой на небо.

— Конечно! — ответил Корчак.

— Возьми меня к себе.

— Тебе так плохо? — спросил Корчак.

Тогда-то он и решил создать Дом сирот, куда бы мог брать обездоленных детей.

Конечно, и прежде в Польше, как и во всем мире, существовали дома для воспитания детей: приюты для сирот, дома для ребят из нищих семей, которых горе и непредставимая нищета заставили отказаться от ребенка; и из семей вполне состоятельных, где родители с легким сердцем пошли на разлуку с ребенком просто потому, что сердца у них не было; и существовали дома, куда детей, еще не ведающих своего призвания, отдавали насильно, чтобы сделать из них то, что родителям представляется наиболее выгодным, — так отдают в кузню слиток металла, желая получить саблю, если понадобилось оружие, а то и кандалы, если большая нужда в кандалах, — всякого рода бурсы, иезуитские колледжи.

Все это были тюрьмы, как бы они ни назывались. И о детских тюрьмах разного рода в Англии гневно и прекрасно написал Чарльз Диккенс, в России — Помяловский и Погорельский, во Франции — Роже Мартин дю Гар. Но и самые великие книги не в силах уничтожить детские тюрьмы — мечта в кровь разбивается о железо и камень, как птица о зарешеченное окошко. Надо было противопоставить старым приютам нечто гораздо менее хрупкое, чем мечта, чтобы каждый человек воочию убедился: может быть иная жизнь для обездоленных детей, и значит, с тем, что есть, больше нельзя мириться.

В сказке Корчака один из наставников детского дома говорит о себе:

— Уважаемые родители, я директор приюта, а отнюдь не тюремщик. Перед вами ученый-педагог, автор книги под названием «365 способов, чтобы дети не шумели»... Мое другое педагогическое сочинение называется так: «Разведение свиней в приютах»... Я каждого ребенка вижу насквозь. По глазам, по носу, по ушам — словом, по всему могу с точностью предсказать, что из него вырастет...