Волшебница Шалотт и другие стихотворения — страница 5 из 35

Я привел эти два примера, потому что, как мне кажется, они дают нам некоторое представление о том поклонении, которое окружало Теннисона в годы его наивысшей славы. Сравнимым с ним по авторитету в английской поэзии был только Роберт Браунинг (1812–1889). Оба поэта поддерживали между собой подчеркнуто уважительные отношения (впрочем, до близкой дружбы не доходило).

В 1870 году Теннисон построил себе второй дом на границе графств Суррея и Суссекса, у горы Блэкдаун. Внушительный особняк был расположен в довольно глухом месте, в трех милях от железнодорожной станции Хейзелмир. Теннисон с первого дня полюбил свой новый дом, здесь ему хорошо писалось, он мог в полном одиночестве гулять по окрестным лесам и холмам. Особенно ему нравилось одно место на склоне Блэкдауна, откуда открывалась потрясающая панорама Суссекса — вплоть до угадывающегося вдали моря. Это место, которое Теннисон назвал Храмом Всех Ветров, отмечено теперь каменной скамьей и «алтарем ветров».

Здесь, в Олдворте, Теннисон дописал «Королевские идиллии»; здесь он умер. Уже впав в забытье, он прижимал ладонью том Шекспира, открытый на его любимой сцене из «Цимбелина», где Имогена говорит Постуму: «Зачем ты оттолкнул свою жену? / Представь, что мы с тобою на скале, / И вновь толкни меня». Постум отвечает: «Пока я жив, / Как плод на дереве, держись на мне»[12]. Слова, которые он никогда не мог читать без слез.

Семья сидела в комнате, ожидая конца. Была ночь полнолуния; камин чуть мерцал, но в комнате с большими окнами было светло от яркого лунного света, заливавшего пол, стены и кровать умирающего. Казалось, в комнате звучали собственные строки Теннисона, описывающие смерть Артура:

Весь день раскатывалось эхо битвы

Над зимним побережьем в Лионессе,

Пока не пали все бойцы Артура,

Сражавшиеся рядом с королем.

А сам король Артур, смертельно ранен,

Был поднят храбрым сэром Бедивером

И отнесен в часовню, что стояла,

Убогая, с разбитым алтарем,

На голой, темной полосе земли

Меж длинным озером и океаном.

Ночь белая была от полнолунья.

………………………………

VIII. ЗА ВОЛНОЛОМ

Уильям Йейтс в своих статьях и воспоминаниях неоднократно использует формулировку: «после смерти Теннисона». Викторианская эпоха в поэзии закончилась не со смертью старой королевы, а, пожалуй, лет на десять раньше. Как водится, новое поколение, в которое входили молодые люди разных направлений — Йейтс со своими друзьями из Клуба Рифмачей, Киплинг, Хаусман — принялись выпалывать из поэзии то, что они считали издержками уходящей эпохи: рассуждения, морализаторство, не идущие к делу описания природы, политическую риторику, излишнее любопытство к патологическим явлениям психики и тому подобное.

И все же Йейтс, крупнейший поэт следующего пятидесятилетия, был многим обязан первому поэту викторианской эпохи (хотя и не признавал этого). В его стихах можно встретить много реминисценций из Теннисона. Вот один пример. В песне-прологе к пьесе «Последняя ревность Эмер» Йейтс сравнивает женскую красоту сначала с морской раковиной:

Странная и бесполезная эта вещица —

Хрупкая раковина, что бледно искрится

За полосою прибоя, в ложбине сырой;

Волны разбушевались пред самой зарей,

На побережье ветер накинулся воя…

Вот и лежит она — хрупкое чудо морское —

Валом внезапным выброшенная перед зарей.

Сравните с отрывком из «Мод» Теннисона:

Вот, на песке морском,

Раковина, посмотри —

Крохотная вещица,

Не крупней ноготка,

С тоненьким завитком,

Розовая внутри,

Как чудесно искрится,

Радужна и хрупка!

Мог бы назвать ученый

Кличкой ее мудреной,

С книжного взяв листа;

Но и не нареченной

Имя ей — красота[13].

Теннисон обогатил английскую поэзию новым разнообразием ритмов, размеров, небывалых модуляций. Хореи, дактили, анапесты, дольники в различных сочетаниях, строки сверхдлинные и короткие, даже односложные стопы («Бей, бей, бей!»), различные способы рифмовки, в том числе внутренние и эхо-рифмы… Задолго до Верлена он явочным порядком ввел в поэзию принцип: «Музыка — прежде всего!» Диапазон его поэзии необыкновенно широк: от громкой героики до тончайшей, необъяснимой тоски и печали…

Таков Теннисон в своих лучших вещах. И этим велик. Но не все в его наследии равноценно. Прав был его биограф Мартин, сказавший: «Те стихи, в которых он более всего стремился быть современным, устарели в первую очередь»[14].

Увы, как многие другие поэты, Теннисон, доверяя своей интуиции, все-таки был чувствителен к чужому мнению. Тиранство дурного вкуса той эпохи — эпохи, по своему существу, антипоэтической — сказалось на многих его стихах, зараженных риторикой, назидательностью, «психологией». Это касается большинства его произведений на социально-моральные темы: таких, как «Королева мая», «Леди Клара Вир де Вир», «Дора» и другие.

Именно эти стихотворения и привлекли первых русских переводчиков Теннисона. Напомним, то было время (1860-е годы), когда от поэзии требовали прежде всего прямой пользы и облегчения народных страданий.

Особенно повезло в России «Леди Кларе Вир де Вир», прекрасной и надменной аристократке, которой автор советует оставить в покое своих несчастных поклонников и отправиться «в народ» — учить детей грамоте, шитью и полезным ремеслам. Это стихотворение переводилось на русский язык трижды: кроме А. Плещеева, еще О. Михайловой и Д. Мином.

Лишь к концу века подуло иным ветром, и книги Теннисона открылись совсем на других страницах. Дело дошло наконец до стихов символических и пророческих. Характерен выбор Бальмонта: «Кракен», «Волшебница Шалот», «Вкушающие лотос», «Странствия Мальдуна». Вышли отдельным изданием «Королевские идиллии» в переводе О. Чюминой.

Но самым знаменитым в России стихотворением Теннисона стала «Годива». Баллада, основанная на старинном предании о доброй леди Годиве, которая, чтобы спасти земляков от непосильных поборов, согласилась проехать нагой по улицам своего города. В этом стихотворении счастливо сошлись туманный средневековый колорит и позитивное «народническое» содержание. «Годива» угодила всем: и некрасовскому «Современнику» 1859 года (перевод М. Михайлова), и эстетам Серебряного века (перевод И. Бунина, 1906). Недаром Осип Мандельштам через много лет вспоминал в стихотворении «С миром державным я был лишь ребячески связан…»:

Не потому ль, что я видел на детской картинке

Леди Годиву с распущенной рыжею гривой,

Я повторяю еще про себя под сурдинку:

Леди Годива, прощай… Я не помню, Годива.

После революции в Советской России Теннисон за свои консервативные взгляды и «связь с британским империализмом», естественно, стал персоной non grata. Но одна его строка, заключительная строка «Улисса» — без имени автора, — сделалась широко известной благодаря В. Каверину и его роману «Два капитана». Одна только строка, но зато какая:

Бороться и искать, найти и не сдаваться!

Сын Теннисона, Хэллем, запомнил со слов отца, как тот мальчуганом, еще не умеющим читать, бывало, выбегал из дома в непогоду и, широко расставив руки, кричал в необъяснимом восторге: «Я слышу голос, говорящий в ветре!»

В конечном итоге «все оправдалось и сбылось». Он прошел и медные трубы славы, и посмертное непонимание. Весы выровнялись, роли определились. Великий поэт узнается по тому, сколь прочным звеном он входит в цепь родного языка и поэзии. Альфред Теннисон — прочное звено. Истинная предтеча символистов, сновидец, путешественник по золотым мирам прошлого, предвестник будущего.

Он поет о том, каким будет мир,

Когда годы и время пройдут.

I

THE POET’S SONG

The rain had fallen, the Poet arose,

He pass’d by the town and out of the street,

A light wind blew from the gates of the sun,

And waves of shadow went over the wheat,

And he sat him down in a lonely place,

And chanted a melody loud and sweet,

That made the wild-swan pause in her cloud,

And the lark drop down at his feet.

The swallow stopt as he hunted the fly,

The snake slipt under a spray,

The wild hawk stood with the down on his beak,

And stared, with his foot on the prey,

And the nightingale thought, ‘I have sung many songs,

But never a one so gay,

For he sings of what the world will be

When the years have died away.’

ПЕСНЯ ПОЭТА

Ливень схлынул, и вышел Поэт за порог,

Миновал дома, городской предел,

Ветерок подул от закатных туч,

Над волнами ржи, как дрожь, пролетел.

А Поэт нашел одинокий холм

И так звонко, так сладко песню запел —

Дикий лебедь заслушался в небесах,

Наземь жаворонок слетел.

Стриж забыл на лету догонять пчелу,

Змейка юркнула в свой приют,

Ястреб с пухом жертвы в клюве застыл,

Он скорей растерян, чем лют;

Соловей подумал: «Мне так не спеть,

На земле так, увы, не поют —

Он поет о том, каким будет мир,

Когда годы и время пройдут».

Г. Кружков

MARIANA

‘Mariana in the moated grange’ —

Measure for Measure

With blackest moss the flower-plots