И шли они, доколе не пришли в заморское царство, где объезжали глашатаи царские по городам, пригородам, селам, выселкам, слободам и разглашали:
«Известно и ведомо будет всякому и каждому, что буде кто на свете живой человек найдется сведущ и могуч в тайне бытия и смерти, и, изыскав ключ жизни живой, ключ мертвой и живой воды, воззовет из мертвых двух царевен царских, вдохнув в бренные останки их жизнь и дыхание, тот наградится, за каждую, таким количеством злата чеканного, каковое силою мышц своих поднять и вынести из казнохранилища царского возможет; буде же кто ложными снадобьями и не животворящими обманами единую токмо безуспешную проволочку времени учинит, то таковой неминуемо имеет сложить с плеч главу свою на плаху. Дан во граде нашем престольном таком-то — и прочая».
«Пойдем, — сказал старик товарищу своему, — попытаемся!» Товарищ золоту и рад бы, да смерти боится; сам идет, сам хоронится за старика. Этот взял одну обмершую, не то покойницу, не знаешь, как и честить, — положил ее в чан, обварил кипятком, рознял на части, очистил косточки, продул их, налил снова мозжечком, составил, одел живым, кровяным телом, жилами и прожилками, одел и тонкой белой пеленою с алым отливом, кожицею; дунул — и девица, пригожее зари утренней, встала и пошла, только застыдилась да зарумянилась. Старику отсыпали мешок червонцев: столько золота, сколько он на себе унес!
«Что ж, — сказал он товарищу, — берись ты теперь за другую царевну; что я взял, то пополам; а возьмешь один, так все твое; ведь видал, чай, как дело делается!»
Тот подумал — и рукой махнул. Золото ослепило его, оглушило, смутило, отуманило. Он взял другую обмершую царевну, распластал ее на части, рознял по суставчикам, облупил и выскреб косточки, продул и налил и сложил — а дух и жизнь — бог даст; надселся товарищ, все дул да подувал — нет! не берет; не оживает царевна!..
И пришла отцу беда неминучая: уж его и взяли, и засадили, и присудили, уж и вывели на лобное место, уж и за плахой пошли, а кто сказывает, что уж и петлю на шею закинули…
— Ты, что ли, — шепнул ему старик, — съел лепешку-то? Так скажи; ты знаешь, что я тебя не обманывал; признайся, коли ты, никто за это пальцем тебя не тронет!
— Не я, — ответил тот, — умираю за грехи свои, а в этом не грешен, я бы тебе покаялся.
И старик опять спасает товарища своего от беды неминучей, от позорной смерти. Царевна повелением старика ожила, встала и пошла, будто ни в чем не бывало, и странникам нашим опять отмерили мешок чеканного монетного золота. Забрав казну свою, вышли они оба из города того и снова пустились в путь.
— Ну, — сказал старик, — теперь нам с тобой пришлось расставаться: мне путь предстоит одинокий, а ты больше плакаться на меня не будешь, домой пойдешь не без копейки; пора тебе припомнить и своих. Давай делить казну.
От этого попутчик наш не прочь:
— Давай.
Старик начал раскладывать золото на три кучки.
— Для чего же на три, а не на две? — кричит запальчивый товарищ его. — Нас только двое, а ты же сам сказывал: все пополам!
— Постой, — отвечает этот, — дай срок, дай мне управиться, твое не пропадет. Ну, гляди, вот эта кучка — моя; вот эта — твоя; а эта пусть достанется тому, кто съел лепешку!
— Я! — вскричал спутник его громким и твердым голосом и накрыл золото обеими руками…
Итак, вы видели, сударь, нужду, спознались, на загадочках, со счастьем; — а вот вам и мирская правда. Такова-то она живет в людях, такова и в поговорках их, такова жила она и спокон веку.
Вот вам та самая правда, без которой никто на свете веку не доживает, про которую придумали люди столько поговорок, о которой говорят, что она и на золоте всплывает… да оно так и есть: и в нашей сказке всплыла она на золото, а без него как-то не подавалась! Падок человек на ложь, а на золото и того пуще: оно сильнее лжи, сильнее правды.
Владимир ДальСКАЗКА О БЕДНОМ КУЗЕ БЕСТАЛАННОЙ ГОЛОВЕ И О ПЕРЕМЕТЧИКЕ БУДУНТАЕ
— А что, ребята, какой ныне у нас день? Кто скажет, не заглядывая в святцы, не спрашивая у церковника нашего, ни у тещи его, у просвирни?
— А ныне трынка-волынка-гудок, прялка-моталка-валек да матери их Софии! — отвечал косолапый Терешка, облизываясь.
— А коли так, — молвил сват, — коли праздник, то, видно, быть тому делу так: чтобы не согрешить, не ухватиться от безделья за дело, подите-ка пока сюда, садитесь на солнышко, в кружок, да кладите головы друг дружке на колени; сами делайте свое, а сами слушайте!..
Жили-были во земле далекой, промеж чехов да ляхов, старик гусляр да старуха гуслярка…
— И страх их не берет, — сказал долгополый церковник, проходя мимо наших молодцов и подпираясь терновой тросточкой своей, — и страх их не берет! Хоть бы воскресного дня дождались, да и зубоскалили б; так нет, вишь, и в будень… погоди, я вас!
— Не сердись, дядя Агафоныч, — молвил сват, — что пути, печенку испортишь; позволь-ка милость твою поспрашивать: у вас коли бывает воскресный-эт день?
— В воскресенье, антихристы, — гаркнул Агафоныч.
— Ан в субботу, — подхватил тот же молодец, — в субботу, перед вербным, у нас бывает Лазарево Воскресение!
— Вот каков, и церковника сбил да загонял, — закричали ребята, заливаясь хохотом, — ай да письмослов!
А рассказчик продолжал:
— Жили, говорю, старик гусляр да старуха гуслярка. Спросите вы, что-де за гуслярка, коли он играл на гуслях, а не она? Сами разумные вы, кажись, знаете, что по шерсти и собачке кличка бывает, а по мужу и жену честят; коли муж гусляр, так жена неужто, по-вашему, пономариха? А коли этого про вас мало, так скажу вам, молодцам молодецким, что и старухе намедни прилунилось поиграть на гуслях, как полезла она за решетом да стянула их рядном с полатей — загудели, сердечные, сказывает вечную память по себе пропели да и смолкли.
До этого греха старик наш кой-как с ломтя на ломоть перебивался; хотя, правда, родовое добро его, голос молодецкий, стал уже отказываться и подламываться о ту же пору, как и зубы, промолов с лихвою два-сорока годов; но наживное имущество, гусли, все еще служили верою и правдою безволосому и белобородому, утешали жителей села Поищихи, со проселки и выселки, и кормили старичком наших и сына их, бедного Кузю. Но теперь, после того, когда старухе нехотя, как сказывал я вам, случилось поиграть на гуслях этих и в первый и в последний, когда сверх того старички, живучи в сырой, дряблой землянке, захворали, то и пришлось было им пропадать совсем. Вот они и сложили поскребыши и осколки гуслей своих в мешок, повесили его сыну, бедному Кузе, на шею, и послали его собирать подаяние милосердных и жалостных прихожан; кто знал старика и помнил гусли его, тот да не отринет и теперь, а подаст. Ходит Кузя по миру и поет под оконцами песни:
Гляньте-загляньте в дыряву котомку,
Дайте, подайте хлеба ломоть!
Тятька гусляр, моя мама гуслярка —
Где твои гусли, бедный Кузя?
Гляньте-загляньте в дыряву котомку,
Дайте, подайте хлеба ломоть!
Раз как-то, в воскресный день, бедный Кузя наш подошел поздним вечером под светлое оконце брусяной десятской избы, пропел песенку свою, тряхнул осколышами гуслей в мешке — нет ответу, ни привету, а шум и тары да бары в избе слышатся большие. Подошел Кузя поближе, вплоть под окно; глянул — сидят бабы; прислушался — идут у них толки о нечистой силе, про знахарей, волхвов, кудесников да про киевских ведьм. Всего, чего бедный Кузя наслушался у окна, пересказывать не станем: «Бабы дуры, — подумал он и сам, как отошел, и затянул ту же песню свою под другим окном, — кто бабе поверит, и трех дней не проживет». Одначе долго у него не выходило из головы, как бабы клялись и божились, что коли кто чары творит, да зажмет в это время пальцем сучок в стене бревенчатой избы, так пересилишь его; а еще говорили, что ведьму, знахаря, колдуна и всякого, кто только спознался да живет с нечистой силой, можно пригвоздить к месту и покорить себе на живот и на смерть, коли приколоть булавкой тень его к земле либо к стене: бедняга пропал тогда и с нечистым своим, — будет моргать очами да повертываться, что на колу, и наконец взмолится: Аминь! — перед булавкой твоей, как турок, неверный перед русским штыком!
Бедный Кузя рылся как-то в золе, в сору и в навозе, собирая кости, которые он жег и продавал, на ваксу и на разные снадобья, какому-то засевшему в ближнем уездном городишке осколышу наполеоновской армии, учителю всякой всячины и досужему делателю ваксы и помады, — как вдруг к нему, к Кузе, подошел, отколь ни взялся, цыган ли, татарин ли какой, поглядел на него и присел на кучку навоза, будто хотел стеречь ее от суковатой клюки бедного Кузи. Кузя поглядел на него искоса, стал опять разгребать сор поодаль от шабра[28] от соседа, и заметил, что новый сторож, на кучке сидючи, задремал. «Кто это?» — спросил тогда Кузя потихоньку шальную Мотрю, которая пасла телят и свиней. «Неужто ты эту собаку не знаешь? — сказала Мотря шальная. — Это Будунтай, чертов пай, всем ведомый переметчик; он в Вятке барсуком из норы вылез, в свояки семи шаманам сибирским приписался, под Чудовым в козла оборотился, в Вологде свечой подавился, да кабы казанские татары не сняли с него шкуры на сафьян, так бы и светильня за ним пропала! Он перекинулся в тройку бегунов, — а из них две лошаденки белые, а одна голая, — да и ушел на три стороны; ищи его! Вот он за что и слывет у нас переметчиком, что перекидывается, собака, во что ни задумал!»
Бедный Кузя оглянулся на Будунтая, испугавшись голосистого крика шальной Мотри, — а уж Будунтая и нет: на том месте, где он сидел, лежит только камень, а камня того, кажись, прежде не было. Кузя застрочал деревянную шпильку, подкрался к камню против солнца, да и приколол тень камня того к земле. «Что-то будет?» — подумал он. Долго камень лежал да отмалчивался, а Кузя стал разгребать под ним кучу навоза. Тогда и камень не утерпел: он перекинулся пошехонцем, в поршнях