Волшебные сказки Азерота — страница 11 из 33

– Отпусти ее, – прошу я. – Мы не можем взять ее с собой. Это запрещено. И мама никогда не разрешит.

Сестра смеется. Момент разлетается лепестками цветов, опавших со сливового дерева. Она дает маленькой рыбке скользнуть промеж ее пальцев и вернуться в реку. Рыбка радостно бросается прочь, в зеленую глубину. Сестра встает, чтобы размять ноги… и оступается на скользких речных камнях. Я, не думая, протягиваю к ней свои тонкие руки, так быстро, что кажется, будто я сделала это еще до того, как она поскользнулась. И я ловлю ее, спасая от бурлящей реки так, как не смогла спасти, когда мы выросли. Ведь я была так далеко, когда она оступилась в последний раз.

Моя сестра снова смеется. Она кладет венок из диких белых роз и мерцающей кровопийки мне на голову, целует меня в нос, а затем снова убегает вперед, к сияющему бледному солнцу…

…и я проснулась с криком, и моя сестра все еще была мертва, и река нашего детства превратилась в давно зарубцевавшийся шрам, пересекающий разгромленный город, а маленькая рыбка и все ее потомки, барахтаясь, задохнулись на опустошенной земле.

К рассвету я сдалась. Когда я вышла из своей палатки, в военном лагере стояла тишина. Другие видели свои собственные сны, не менее горькие, чем мои. Теперь мне стали безразличны и они, и война. Она продолжит пылать со мной или без меня. Если Отвага не смогла ее остановить, то у Скорби не было никакой надежды. Мне больше было не за что сражаться, нечего хранить от разорения. Осталась лишь брешь в моем сердце. Лишь воспоминание о том, как сестра поднимает из воды ту крошечную сверкающую рыбку; оно повторялось снова и снова, и я думала, что лишусь рассудка под тяжелым взглядом ее понимающих серых глаз.

Раз песня, звучавшая в моей пронзенной груди, так отчаянно желала, чтобы я к ней прислушалась, что ж, пусть. Я отправлюсь за ней, куда бы она ни повела. Я заглушила голос разума, напоминавший о моих бессмысленных, ничтожных обязанностях, переживаниях и стремлениях, так же как я однажды заглушила шум оживленного, процветающего города. Мои чувства были открыты лишь голубой расщелине и леденящей песне ветра, гулявшего по холодной пустоши моего горя.

Песня повела меня далеко прочь от полей сражений, в леса настолько дремучие и густые, что туда не проникал свет, лишь светлячки плясали во тьме. Леса затем сменились пустынями, землей красной и растрескавшейся, словно с нее, как с рук прачки, слезла кожа. Там не было ни капли воды, чтобы смочить губы, и лишь мои собственные слезы падали на них. В тех местах я исхудала. Мои солдатские мышцы утратили твердость и плотность. Моя кожа облепила кости. Я не ела доброго дорожного хлеба путника, а ловила лишь то, что бежало, или плыло, или летело медленнее меня, и воспевала каждую кость моей добычи. Когда пустыня оборвалась на берегах широкой реки, я жадно припала к воде и пила, пока мне не стало дурно. Когда течение оказалось слишком бурным, я сложила плот из упавших ветвей, чтобы не рубить живых. А когда река измельчилась и стала ручьем, я поцеловала его серебристую рябь, благодаря за компанию, и пошла к высоким скалам.

Деревья сменились с раскидистых, пышных дубов на жалкие колючие сосны, у которых не было ветвей ниже, чем в десяти футах от земли. А затем исчезли и сосны. Хотя еще стояло лето, мороз покрыл землю инеем, а затем и снегом, тяжелым и безжалостным. И все же я продолжала прислушиваться к пустоте, которую оставила во мне сестра, и двигалась дальше, дальше и выше. Но как бы я того ни желала, мне было не уйти от плотских нужд. Я делала то, что требовала плоть. Когда я нашла врата из черного стекла, на спине моей была шкура черного волка, а в желудке – мясо белого медведя.

Пути дальше не было, не было и пути выше.

Ветер выл и стенал, но он проносился не только сквозь голубую дыру во мне, но и по гладким вулканическим скалам, которые окружали одинокое кладбище подобно короне, сотканной из ночной тьмы. Из голой мерзлой земли поднималась россыпь надгробий и склепов; двумя изогнутыми рядами они расходились от пары статуй в центре этого покинутого места. Две эльфийки сидели на земле спина к спине, прижав колени к груди, и скорбели. Одна была высечена с длинными, растрепанными волосами, в которые были впутаны каменные плющ и репейник. Ее голова была горестно опущена и прикрыта плечом. Левая рука безвольно лежала на снегу. Правая, безнадежно протянутая к правому крылу могил, покоилась на покрытых инеем коленях. Лицо второй эльфийки обрамляли короткие, опрятные локоны. Ее руки были задумчиво сложены на коленях, а искусно высеченный подбородок лежал на скрещенных запястьях. Она решительно смотрела на восточное крыло кладбища. Промеж их гранитных пальцев собирался снег.

В складках их каменных одежд были вырезаны имена: ПРИНЯТИЕ И РАСКАЯНИЕ.

Памятники не украшали ни цветы, ни фрукты. У дверей в склепы не лежали памятные вещи. Сюда уже давным-давно никто не приходил, чтобы оплакать усопших.

Наконец песнь, звучавшая промеж моих костей, стихла. Но шли часы, и ничто не приходило ей на смену. Лишь снег медленно и неумолимо падал, и мое сердце билось, напрасно разгоняя холод, манивший и обещавший вечный, беспробудный сон.

Вдруг из ветра донесся голос. За ним возникло и тело – голубое, как смерть или небо, завернутое в белые шелка, трепыхавшиеся, как флаги, на ветру. Незнакомка расправила свои бледные крылья настолько широко, что я не видела их концов. Голубые пальцы ее босых ног не касались земли. Просторный капюшон отбрасывал тень на лицо, а под ним ее глаза скрывала льняная повязка цвета слоновой кости. Но что бы ни закрывало ее лик, она была как две капли воды похожа на статую, задумчиво смотревшую на восточные надгробия.



– Дитя мое, почему ты плачешь? Твое время еще не пришло, – сказала дозорная голосом, похожим на ледяное вино.

Я была не глупа. Я узнала, кто она, лишь взглянув на нее. Всякий, кто бывал в сражении и чьи товарищи получали тяжелые раны, слышал, как эти несчастные говорили о крылатых созданиях, которые стоят между нами и всем тем, что находится по ту сторону.

– Ты даже не видишь меня. Откуда ты знаешь?

– Мои глаза закрыты, чтобы ничто не отвлекало меня от моей службы. Мне не нужно смертное зрение, чтобы ощутить искру жизни, которая еще пылает в тебе, дорогая сестра Скорбь. Я слышу страдание в каждом твоем надрывном вздохе и чую запах твоих соленых слез в воздухе. А если я коснусь тебя… – Целительница душ с неземной скоростью спустилась ко мне и положила лазурные руки на мое лицо. Я ахнула, когда ее холодная кожа обожгла мою теплую. – Разве взгляд расскажет мне больше о твоей печали, чем биение твоего разбитого сердца, раскалывающего твои вены подобно речному льду? Ты снискала благосклонность Эломии. Теперь говори, ведь для этого ты проделала такой путь.

С каждым шагом, переносившим меня через равнины, и болота, и тундру, я продумывала прекрасную речь, которую прочту тем, кого найду в конце своего путешествия. Я бы тронула их сердце совершенными словами и истинностью своего горя. Я бы заставила их жить в моей ладони, подобно той крошечной рыбке, хватаясь ртом за мою кожу в стремлении прикоснуться к той любви, которую я знала. Я бы заставила их увидеть каждый уголок моей души и души моей сестры, на собственной шкуре почувствовать всю ту непомерную несправедливость, пока они не вскинут руки и не воскликнут: «Довольно! Мне больше не вынести».

Но в конце концов, в объятиях целительницы душ, на вершине мира, уставшая, обессилевшая и жаждавшая избавления, я позабыла все. Мое тело обмякло от макушки до пальцев ног, и я повисла, безвольно и смиренно, в ее сильных руках, и зарыдала как дитя. Я прошептала лишь те немногие слова, что песней доносились из бреши в моей груди:

– Я хочу вернуть свою сестру.

Долгое время Эломия была неподвижна. Затем она медленно вытерла мои слезы своими голубыми пальцами.

– Ну же, – утешительно сказала она. – Довольно слез. Не всем слугам посмертий чужда жалость. Многие приходят ко мне с торжественными и горестными речами, подкупают сокровищами и угрожают клинками, ставят свои нужды превыше прочих и оправдывают это философией и логикой столь безупречными, что даже мудрец не найдет в них изъяна. В ответ они получают лишь мое молчание. Но ты пришла ни с чем. Ни с дарами, ни с оружием, ни с речами. Нет, ты не принесла ничего, помимо любви и утраты. Я тронута, а когда тронуто даже слепое правосудие, открываются двери ко всем возможностям. – Эломия отстранилась и положила руку на горестную голову статуи Раскаяния. В складках ее каменных одеяний открылась черная дверь. – Ты ищешь свою сестру, Отвагу, – сказала дозорная. – Да будет так: иди и найди ее. – Она предупреждающе подняла руку. – Но знай, дитя мое, что желание твое безрассудно. Знай, что твоему бедному сердцу лучше отпустить эту боль и забыть. Знай, что ты не обретешь здесь награды, а найдешь лишь большее страдание. Если бы ты могла видеть так, как вижу я, если бы ты хоть мельком узрела грядущее, ты бы не просила меня ни о чем, кроме скорого возвращения домой и теплой постели в конце пути.

Я не понимала. Ни тогда, ни многие годы спустя. Я видела перед собой лишь Отвагу, сияние ее светло-желтых волос, как она бежала впереди меня по траве у реки, мимо диких роз.

– Я не могу забыть ее. Она моя сестра. Неужели тебе подобные не знают такого родства?

Эломия ничего не сказала, но молочная слеза, сверкая как бриллиант, скатилась по ее неземной голубой щеке. Она уронила руку и шагнула в сторону. За темной дверью в статуе зияла пустота. Я поплотнее закуталась в свой плащ из шкуры волка и шагнула к ней.

– Приведи ко мне душу твоей сестры, и я возрожу ее в этом разоренном мире. Но ты должна убедить ее прийти сюда по собственной воле. Тебе не дозволено дотронуться до нее ни разу, ни на миг, или все твои страдания будут напрасны. Даже если ее коснется хоть локон твоих волос, она будет потеряна навсегда, а тебе, Скорбь, придется вернуться к сражениям живых и более не тревожить меня до тех пор, пока не придет твой срок. Ты понимаешь?