Волшебство и трудолюбие — страница 33 из 84

За юбками мечтаю я

Поволочиться на земле.

Еще в любви поклясться тем,

Кто сбить с пути умеет нас,

И лепестки у хризантем

Срывать, гадая, в смертный час.

Бог даст, жена моя всерьез

Поплачет над плитой моей,

И чтоб пролить потоки слез,

Лук не понадобится ей.

А если вступит в новый брак,

Я только буду очень рад,

Коль пригодится мой пиджак,

Ночные туфли и халат.

Пусть он живет с моей женой,

Мое вино чтоб с ним пила,

Пусть и табак он курит мой,

Но чтоб не лез в мои дела.

Во мне, не знаю почему, —

Ни атома, ни тени зла,

Но будет мстить мой дух тому,

Кто сунет нос в мои дела.

Мир праху! Вот листок, смотри,

Содержит завещанье он.

Пометка на моей двери:

«Закрыто из-за похорон».

Из жизни я ушел без зла,

Зубная боль и та прошла,

И вот уже я помещен

В Могилу Братскую Времен!

Интересно, что здесь под «Братской Могилой Времен» Брассанс, конечно, подразумевает Пантеон. И эта триумфально-пышная концовка звучит такой глубочайшей иронией и по отношению к самому себе, и к общественному мнению, что каждому добропорядочному французу покажется кощунством.

Рене Фалле рассказывает, как однажды Брассанс пел в Сорбонне для студентов, у которых в этот вечер был в гостях Сартр.

— Что мне спеть? — спросил Брассанс у Фалле.

— Пожалуй, лучше всего будет спеть «Дядя Арчибальд», — отвечал Фалле, он всегда отлично угадывал атмосферу для выступления Жоржа. И это было правильно, «Дядя Арчибальд» — как раз песня для Сорбонны. Это песня философа, если только философы берутся писать песни, что иногда случается.

— Любителю подавать смерть как симпатичный персонаж, — роль, к которой она не привыкла, — смерть должна быть благодарна… Гигантская песня! — уверяет Рене Фалле.

Смерть, увиденная Брассансом, не та, что у Эдгара По, и тем не менее это она же. Поэт поет о своем дядюшке Арчибальде:

Однажды вора он догнал,

Что у него часы украл,

Бродяга,

И тут столкнулся дядя мой

С ее величеством — самой

Смертягой.

Походкой шлюхи площадной

За прикладбищенской стеной

Она шагала,

Перед мужчинами она

Свой саван выше, чем должна,

Приподнимала.

И тут происходит сатирический диалог между Смертягой и Арчибальдом, в результате которого она его уводит:

И дядя по ее следам

Пошел, пошел покорно сам,

Хромая.

И, взявшись за руки тогда,

Они пошли к венцу. Куда?

Не знаю!..

6

Музыка Брассанса берет свои корни в народной музыке. Наверно, никакая другая не примет его текстов. Когда его спрашивают, что для него важнее — музыка или стихи, — он отвечает:

— Я скорее литератор, чем композитор, для этого у меня недостаточно знаний, но я не мыслю слов без музыкального ритма. Все рождается вместе. И рождается трудно и долго. Иногда стихи уже есть, а мелодии, той, которая сольется с ними, все еще нет. Иной раз сменишь шесть или семь мелодий, пока не возникает та абсолютно точная, нужная, бесспорная.

Я гляжу на факсимиле его стихотворения, написанного мелким прямым почерком в ученической тетради в клеточку, и представляю себе, как он работает в уединении и полной тишине своего Крепьера. Я представляю себе, как он в мягких туфлях шаркает по кабинету из угла в угол с трубкой в зубах. Потом подсаживается на кончик стула с плетеным сиденьем и быстро записывает строку зелеными чернилами. Мысленно слышу поиски мелодии с гитарой в руках. Трудные поиски! Когда стираются в кровь концы пальцев и рука, сжимая гриф, немеет и ноет.

А в перерыве — сад, и земля, и лопата. И, конечно, вскапывая землю и расправляя свои могучие плечи, он думает, что дает полный отдых голове и сердцу!

Но этого не может быть, потому что все равно где-то в недрах его души незаметно для него самого идет работа. Поиски, искания, иначе и быть не может… А вокруг него бродят кошки. Если вы спросите у поэта, кого он больше любит, собак или кошек, — он ответит:

— Пожалуй, кошек. Собака у меня одна, а кошек много. Я предпочитаю ее собаке. Она мне кажется менее человекоподобной, менее услужливой — более независимой. Кошка сама выбирает себе друзей. Собака принимает недостатки своего хозяина, каким бы он ни был. Она унижает этим себя. А у кошки нет хозяина. У нее есть друзья и враги…

Однажды журналист спросил у Брассанса, много ли он читает и любит ли современных авторов.

— Я почти не читаю новых авторов, потому что еще классиков не знаю как следует… А у них столькому еще можно научиться… Но я каждый день читаю газеты, хоть прихожу в ужас от современной политики войны и вражды между народами. Мы, конечно, живем в трудное время. С одной стороны — в век огромного движения вперед, подъема в науке, технике, индустрии, а с другой стороны — в век всесокрушающей силы, именно благодаря этим достижениям. Да… Я все же хотел бы жить триста лет тому назад… Я опоздал родиться, — говорит Брассанс со своей грустной, мягкой улыбкой. И это подтверждается его песней «Средневековье»:

…Ах, как бы жить я был бы рад

Четыре сотни лет назад,

Тогда имел бы я дружков

Из низкопробных кабаков,

Блатных, которых любим мы

Брать на поруки из тюрьмы,

Тех, на которых виден знак

Державы нищих и бродяг.

На дармовщину что-то съев.

Любил бы я, чуть захмелев,

Побегать, юбками пленен,

Как некогда поэт Вийон…

И все же мне думается, что Брассанс как раз очень своевременен, потому что стихи его полностью доходят до ума и сердца его слушателя и читателя из народа, как некогда классики Буало, Вийон, Ронсар.

«Сейчас принято, — говорит Брассанс, — предлагать публике песню, как новую марку мыльного порошка. Видно, через это необходимо пройти. Если люди не хотят слушать, они поворачивают кнопку радио и прекращают пенье… Мне часто говорят: идут на смену молодые. Но обычно первое желание молодых — это опровергнуть все, что было сделано отцами. Есть люди, которые утверждают: Брассанс — это уже не то!.. По правде говоря, это меня не беспокоит. Мне достаточно того, что я нужен людям и они меня оценивают по-настоящему…»

И он прав, этот трубадур XX века, он переводит песню в вечное, тогда как модные певцы, «ведетты», живут в искусстве мгновение. И в самом деле, кому из певцов придет в голову петь такую песню, как «Стоит лишь мостик перебежать», эту точь-в-точь фрагопаровскую картину, с одной стороны, пасторальную и вроде как бы наивную, а с другой — нарушающую общепринятые принципы морали. Брассанс как нигде более фривольно-изящен в этой песне:

Стоит лишь мостик перебежать,

И начинается приключенье, —

Буду тебя я за юбку держать,

Вместе природы начнем изученье.

Луг приоделся в пасхальный наряд,

Сбросим сабо и, свободой довольны,

Будем мы прыгать, как пара козлят.

Под перезвон колокольный…

В репертуаре Брассанса есть песни, в которых он не утруждает себя выбором выражений. И то, что кажется ему необходимым для колорита и для меткости языка, даже если это непристойно, он, нимало не смущаясь, выплескивает в песне на публику и делает это так легко, что люди прощают ему озорство, видя за ним вовсе не желание хулиганить, не браваду, а острую необходимость как можно ощутимее ударить по врагу. Эти песни так фривольны, что в русском переводе они будут непонятны. Это французский юмор, доступный только французам, которых мало что шокирует.

7

Мне долго пришлось искать в Париже встречи с Брассансом. Я пробовала писать ему на адрес издательства, выпустившего книгу его стихов, которые я перевожу. Я писала на концертное объединение, где он выступает, на фирму пластинок, выпускающую его песни, — все было напрасно. Наконец мне удалось связаться с его личным секретарем Онтониенте, тем самым, кого Брассанс окрестил Гибралтаром. И Гибралтар выпросил у своего патрона несколько минут для встречи с «русской переводчицей из Москвы».

Почему-то мне казалось, что я найду Брассанса где-нибудь в старинном доме старого квартала. Ничуть не бывало! Дом, в котором тогда жил Брассанс, — многоэтажная, плоская стеклобетонная махина с лифтом, в одну минуту домчавшим и выбросившим меня в длинный, матово освещенный коридор с двумя рядами лакированных дверей. За одной из них, в двухкомнатном комфорте из полированного дерева и стекла, я нашла Брассанса в обществе трех молодых журналистов и огромного лохматого пса.

День был ясный и теплый, какие случаются в Париже в феврале, и потому все четверо толпились в дверях открытого балкона и напоследок чему-то весело смеялись. Визитеры собирались уходить.

У меня было впечатление, что я нахожусь в номере очень современной гостиницы, и это могло быть в любом городе любой страны. Только типичная панорама, открывшаяся в проеме балконной двери, утверждала адрес: улица Эмиля Дюбуа, в районе Обсерватории, в Латинском квартале Парижа.

Пока Брассанс провожал гостей, я с любопытством рассматривала его плотную, мускулистую фигуру, его смуглое лицо южанина с вьющейся седеющей шевелюрой и густыми усами, его темные глаза с тревожным, грустным взглядом, в сети мелких морщинок у висков. Наверное, человеку с такими глазами незнакома лень, которая постоянно одолевает южан.

Посетители ушли, и Брассанс, учтиво улыбаясь, поступил в мое распоряжение. Мы подсели к низенькому столу, на котором стояли бутылка виски и несколько чистых стаканов. Брассанс предложил мне выпить для первого знакомства, и в его движениях и манерах чувствовалось, что и сам-то он будто не дома, а в случайной гостинице, проездом. Настоящий его дом был в сорока километрах от Парижа, в Крепьере. А здесь он бывал только по делам и встречался с теми редкими посетителями, которые уж очень терпеливо и настойчиво добивались встречи с ним. Мы разговорились.