Волшебство и трудолюбие — страница 75 из 84

Забудь проекты, рассужденья,

пойди пройдись,

без цели,

просто так.

Иль рассердись, заплачь,

засмейся ни над чем, на радость!

Ты, Белокожий, разучился танцевать!

Пойди-ка в лес,

убей слона ты — брата твоего,

возьми его жизнеспособность

и возле трупа потанцуй.

Убей гориллу — брата твоего,

возьми ее жизнеспособность

и возле трупа потанцуй!

Убей ты также кое-кого

из опытных людей, хороших:

ученого, миссионера,—

невелика потеря будет.

И скажут: миссионеру нечего сказать.

И скажут: атомщик ученый от угрызений совести

усох.

Тогда…

Нет! Их не убивай,

они уже живыми — мертвы.

Ты, Белокожий, разучился танцевать:

оставь же все,

будь легким,

освобожденным от комфорта, от планов на будущее,

планов, планов, ратапланов.

Послушай ты тамтамы,

это в лесу бьют марши.

Настанет, может, день,

и ты найдешь и грацию, и жизнь,

и танец.

Ты, Белокожий, разучился танцевать.

И уж не так красив ты с виду,

и за тебя я, Черный, чувствую обиду.

Вот эти стихи прочитал нам Пьер Портежуа, я помещаю их здесь в своем переводе, потому что они необычайно характерны для этого белокожего француза, познавшего всю зарождающуюся силу чернокожего вождя, подарившего ему свой барабан, сидя на котором Пьер шутил и смеялся здоровым, «раблезианским» смехом, и остроумие этого коренастого француза было неподражаемым.

Правда, иногда он вдруг как бы остывал и уходил в себя, сосредоточенно раскуривая сигарету, а потом снова возвращался к нам с таким видом, словно он что-то забыл и уходил на поиски и, найдя, успокаивался, и снова беседа принимала непринужденный характер. Христина заваривала кофе, воркуя на своем франкоанглийском языке, а Пьер рассказывал о классиках-поэтах, об йогах, об индусских священниках и бог знает еще о чем!..

Уходили мы от них поздно, Ника довез меня до «Рэгальера» — и прямо… на провансальскую свадьбу, о которой я уже рассказывала.

Дом судьи

По-французски это «Mas du juge». В этом доме родился и вырос Фредерик Мистраль. Дом стоит на окраине деревни Майн, в трех километрах от Авиньона, на большой романской дороге, ведущей в Арль. Дом длинный, узкий, выложенный из камня светло-желтого цвета. В нем два этажа и еще два чердачных окошка над вторым этажом. Вокруг дома усадьба, оливковая рощица, там, дальше, виноградники. А во дворе стоит длинный каменный стол: тяжелая плита, поставленная на каменные бруски…

Теперь, когда я заканчиваю перевод поэмы «Мирей», я с радостью и волнением переступаю порог этого дома и узнаю какие-то знакомые детали, хотя в нем уже больше ста лет живут другие семьи. Тут Мистраль жил мальчиком, отсюда отец, богатый крестьянин, отвез его учиться в Авиньон, потом в Экс. Он страстно мечтал, чтобы сын стал юристом и по окончании университета вернулся адвокатом в Майан. Из этого ничего не вышло. Как пишет Ламартин, друг Мистраля, которому он посвятил свою поэму: «Молодой человек из послушания изучил греческий и латинский языки, „книгу заклинаний“ — юриспруденцию, но бархатный пиджак провансальского крестьянина и гетры из дубленой кожи показались ему не менее благородными, чем истертая тога торговца словами, а кроме того, грызущее его душу воспоминание о молодой матери, которая обожала его и оплакивала, неотступно звало его к оливковым рощам Майана.

Отец умер рано, юноша поспешил вернуться домой, чтобы помочь матери и брату управлять хозяйством, гнать масло из оливок, обрабатывать землю в полях, и он поспешил забыть мудреные языки и ту докучливость, которая овладела его памятью, и крючкотворство, которым фальсифицировали его ум. Как молодая дикая оливковая роща, стволы которой, проходя мимо, ребята замазали охрой и известкой, Мистраль скинул с себя эту испорченную кору и, приняв свою природную окраску, свободно засверкал всеми своими ветвями, всеми своими соками, на чистой земле, на щедром, чистом солнце, в чистой и богатой природе. Он стал поэтом, не зная, что такое поэзия…»

Я стою во дворе и смотрю на каменный стол. Ах, этот стол! Это он, конечно, он принимает участие в поэме:

…Мирей, хозяйка молодая.

На каменном столе поставила салат

И принесла большое блюдо

Бобов, и черпает оттуда

За ложкой ложку это чудо

Рабочий люд…

И еще:

Промыт был стол, как лист платана,

И полон блюд обильных, пряных,

И пахнул сыр «каша», и нёбо жег чеснок,

И баклажан печеный, сладкий,

И перец острый, прямо с грядки,

И белый лук, что в беспорядке

Катился по столу, чтоб каждый кушать мог…

Я вспоминаю одну историю, связанную с этим столом. Когда Доде писал свои «Письма с моей мельницы», для рассказа «Арлезианка» он использовал подлинный случай, произошедший именно в Доме судьи. Тогда Мистраль там уже не жил, у него был дом в Майане, тот дом с солнечными часами на стене, что цел и по сию пору. Но на Мистраля гнетущее впечатление произвело самоубийство работника Жана, описанное в рассказе. Жан выбросился из верхнего чердачного окна из-за несчастной любви к арлезианке и разбился насмерть вот об этот каменный стол.

Мистраль просил не писать этого рассказа. Может быть, ему тяжело было думать о том, что трагедия произошла в стенах дома, где он провел счастливое детство, и тот стол, за которым сидели они всей семьей, послужил орудием смерти для доброго, красивого, молодого Жана… Прозаик не внял просьбе поэта, что послужило их расхождению на какое-то время…

Я провожу рукой по шероховатой, холодной поверхности каменной плиты. Может быть, это не тот самый стол, но, во всяком случае, его брат-близнец…

В доме теперь живет милейшая семья Ромэн. Старый отец, дочери, зять, внук. Они приглашают меня войти внутрь, в большую низкую столовую с балочным потолком, белеными стенами, большим камином.

— Вот у этого камина грелся поэт Мистраль, — говорит хозяйка, седая маленькая дама (иначе ее и не назовешь). — Правда, здесь было все несколько иначе, вот так! — И она протягивает мне маленькую старинную, пожелтевшую фотографию этой столовой. — Такой была эта комната, когда мы сюда въехали. Прежние хозяева сохранили ее почти такой, какая она была при Мистрале.

И я вижу угол комнаты с камином, над которым висит какая-то мемориальная доска со стихами поэта. Тут же стариннейший шкаф, каких теперь нет, высокий, до потолка, частью вделанный в стену возле камина. А потолок тот же — балками… И я думаю о том, что, по-видимому, об этой столовой и рассказывал Ламартину друг Мистраля, уроженец Прованса, Адольф Дюма:

«…Вчера мать Мистраля прислуживала за столом, мне и своему сыну, по обычаю богатых матрон Прованса стоя в присутствии мужей и сыновей. Я до сих пор вижу красивые, белые, длинные руки в рукавах из тонкого белого полотна, завернутых до локтей, руки, которыми она протягивала нам блюда, приготовленные ею самой, или заменяла опустевшие кувшины с вином.

— Садитесь же с нами, мадам Мистраль! — говорил я ей, чувствуя себя неловко из-за того, что меня обслуживала эта красивая арлезианка-вдова, похожая на королеву из Библии или героиню из „Одиссеи“.

— О нет, месье, — отвечала она, краснея, — это не полагается в Майане. Мы знаем, что мы не только жены наших мужей и матери наших сыновей, но также и служанки в наших домах. Не обращайте внимания!

И она скромно ела кусочек хлеба или баранины, стоя возле уголка буфета, в котором сверкали большие оловянные блюда, каждую субботу начищенные ее служанкой».

Мы вышли с Никой из усадьбы, сели в наш автомобильчик и поехали в Эгальер. По платановой аллее шло большое стадо овец. Ника затормозил, и мы очутились в море овечьих голов. И было что-то извечное в этом тревожном блеянье, знаменующем мир и благоденствие. Наверное, по этой романской дороге тысячу лет тому назад овцы окружали колесницу какого-нибудь римлянина, возвращающегося из поместья в город, и вспоминались рисунки скульптора Майоля к «Дафнису и Хлое» Лонга, вспоминались даже чудесные гравюры нашего Фаворского на буколические среднеазиатские сюжеты. Все это было так близко и так роднилось единой прекрасной идеей мира и тишины…

Мы заехали с Никой в маленький придорожный ресторанчик, чтобы поужинать. Там не было посетителей, и потому было чисто и спокойно. Заказав какой-то рыбы и овощей по-провансальски, мы сидели молча, каждый думал о своем, и тут вдруг Ника сказал:

— Я написал новые стихи, можно прочесть тебе?

— Разумеется, можно, читай.

И он прочел. Я перевожу их, потому что Ника пишет на французском языке.

Я шел дорогой белой,

Ведущей прямо в горы.

Там жил пастух с печальным взглядом.

Я мог ласкать глазами звезды,

Руками брать холодный твердый камень.

Сливаться телом с мольбами земли:

О, дайте Мира, Мира, Мира!

Река в разливе, это ритм в крови моей!

Шагая с вами в ногу,

Я слышу море

И город наш, откуда родом мы.

В запретном зеркале

Земные раны все отражены,

Перед лицом распятого ребенка,

Отвергло настоящее великий счет.

Бирюзовое сукно

День, в котором решено было посетить музей Мистраля в Майане, начался необычно. Спустившись вниз из своей каморки, проходя по неметеному, неубранному ресторану, я увидела заткнутые за одну из кормушек две гигантские бумажные розы: одна темно-зеленая с золотыми листьями, другая лиловая с серебряными, они поразили меня своей наглостью и своим бездушием. Выйдя во дворик, чтобы позавтракать, я заметила на хозяйском шарабане еще несколько таких же роз, а рядом стоял неказистый серый «фольксваген», возле которого хлопотали две молодые женщины — брюнетка в брюках и «пончо», с немытыми волосами по плечам, и блондинка с такой же прической, в брючках и старой замшевой куртке.