— Твоими бы устами да мед пить.
Он вдруг замолчал, сморщил брови, вся фигурка его выразила сначала смущение, а потом внезапную решимость.
— Вот что, золотой мой. Есть у меня до тебя маленькая просьба.
— Какая?
Моська запустил руку в кармашек, вынул оттуда что-то и держал в кулачонке.
— Вот, — проговорил он, — крестик. Это от мощей святого Сергия Преподобного. Мне твоя маменька покойница дала этот крестик. Голубчик ты мой, золотой мой, не обидь ты меня, старика: осчастливь ты мою душу, дозволь нынче надеть на тебя этот крестик… Молился я усердно, молился за твое благополучие… Дозволь, дитятко…
Он глядел на Сергея таким умильным взглядом, в его голосе слышалась такая страстная ласка. Крохотная ручонка его, в которой блестел маленький золотой крестик, так и дрожала от волнения.
— Спасибо, Степаныч, дай, я надену.
— Да ты без греха, без насмешки?
Сергей укоризненно взглянул на него и наклонил голову. Моська благословил его. Сергей приложился к крестику и спрятал его на груди своей.
И вдруг он почувствовал в себе что-то странное. На него откуда-то пахнуло каким-то теплом, какой-то тихой радостью, и в то же время грустью. Ему вспомнилась мать, ему будто даже почудился ее голос, ее прикосновение. Ему вспомнилось детство и не только вспомнилось оно, но на мгновенье даже и вернулось в его сердце со всем обаянием своих неуловимых, тончайших блаженных ощущений.
Он обнял карлика, этого единственного друга, оставшегося ему от далекого прошлого, и несколько минут не мог от него оторваться, и покрывал его сморщенное старое лицо поцелуями.
XXIII. ПОД ВЕНЦОМ
К назначенному часу все приглашенные собрались в дворцовой церкви. Жених уже приехал и стоял невдалеке от правого клироса, окруженный родственниками и друзьями. В числе последних было несколько гатчинцев, Плещеев, Кушелев, Кутайсов и Ростопчин. Все, очевидно, чувствовали себя очень хорошо, на всех лицах выражались торжественность и серьезность, приличные случаю; только один Ростопчин никак не мог долго стоять на месте и изображать собою важного государственного человека, каким сделался в последние дни. Его живой характер, его нервность заставляли его то и дело двигаться, он то подходил к жениху, шептал ему несколько слов, вызывал на его лице улыбку, потом пробирался в алтарь, оттуда стремился к церковным дверям взглянуть, не ведут ли невесту.
Глядя на него, Иван Павлович Кутайсов укоризненно качал головой. «Ишь ведь непоседа! — добродушно думал он. — Право, будто черти в нем завелись, так его и дергает!»
Сам Иван Павлович был теперь образцом важности и величия. Он будто переродился с тех пор, как попал из Гатчины в Петербург, с тех пор, как «пришли наши времена». Его прошлое для него не существовало больше, да и не только сам он, но и все, кто с ним теперь встречался, должны были забыть об этом прошлом. Пленный турчонок, камердинер и цирюльник превратился в сановника и самым лучшим образом играл роль свою. Человек, не знавший его истории, глядя на него, должен был непременно подумать, что он всю жизнь прожил в высшем обществе, что он с молодости был предназначен к деятельности государственной. Красивая его фигура, его благообразное, умное лицо, его важные полные достоинства манеры могли обмануть каждого. Только тем, кто давно знал его в Гатчине, кто видал его запросто, забавной казалась эта важность, которую он счел долгом напустить на себя.
Но, конечно, никто, даже между собою, теперь не желал над ним подсмеиваться: все отлично понимали, что если Иван Павлович до сих пор был нужным и сильным человеком, то теперь его значение еще увеличилось. Государь, поставивший одной из первых задач своих как можно шире и щедрее награждать тех людей, которые в иные, сумрачные дни, выказывали ему нелицемерную преданность, начал с того, что засыпал милостями своего верного Кутайсова.
Теперь Ивану Павловичу уже нечего было задумываться о нуждах семьи своей и обращаться к помощи друзей, он «с превеликой своей благодарностью» возвратил свой долг Сергею Горбатову и счел даже нужным объявить ему, что и «процентики на этот должок так или иначе, а выплатит ему в скором времени».
Сергей вспыхнул.
— О каких процентиках вы говорите, Иван Павлыч? Что это вы, ссориться со мной вздумали.
— Батюшка, за кого же вы меня принимаете! — добродушно улыбаясь, перебил его Кутайсов. — Я не о денежных процентиках говорю, а совсем о других. Я, знаете, в долгу не люблю оставаться и доброму человеку всегда рад услужить, а коли этот добрый человек меня в трудную минуту еще и выручил, так тем паче. Очень я вам благодарен, Сергей Борисыч, и благодарность свою докажу на деле. Прежде вот мало чем мог такому важному барину, как вы, пригодиться, ну, а нынче времена изменились, рассчитывайте на меня: нужда в чем окажется — прямо ко мне, так, мол, и так, Иван Павлыч, и уж будьте благонадежны — все по вашему слову будет сделано…
Сергей замолчал. Он хорошо понимал, какое удовольствие доставляет Кутайсову возможность говорить таким образом, а потому снисходительно отнесся к словам его и напыщенному, но все же добродушному тону.
Иван Павлович был прав, сознавая свою силу: хотя он еще и не имел какой-нибудь определенной должности, но по-прежнему оставался одним из самых близких советников государя. Он по-прежнему имел право входа к государю без доклада и во всякое время. Наконец, он приготовил себе последнее торжество. Благодаря в последний раз государя за его милости, он вдруг состроил самую печальную и трогательную физиономию, даже вдруг будто невольно всхлипнул. Павел с удивлением взглянул на него.
— Что с тобой, Иван Павлыч?
— Простите, ваше величество, не сдержался, это так, ничего, не обращайте внимания.
— Нет, ты стой! Ты знаешь, я терпеть не могу таких ответов, изволь сейчас же говорить, что с тобой?
Иван Павлович замялся, развел руками, глубоко вздохнул и, будто решившись на нечто для себя крайне тяжелое, заговорил с большим волнением:
— Грустно мне…
— Что же у тебя, горе, что ли, какое? Я думал, что ты всем доволен.
— Нет у меня горя! Награжден я от вашего величества чрезмерно, а все же иной раз тяжко бывает, обид много себе вижу…
— От кого это? Кто смеет обижать тебя?
— Невольно всяк обижает, такова судьба моя, такова моя доля, и с этим ничего не поделаешь…
— Не понимаю. Ты говоришь загадками, а я не люблю загадок, да и времени нет, объяснись прямо.
— Вот я взыскан вашей милостью, тружусь, сколько сил хватает, не хуже других тружусь, с важными господами нахожусь в компании, об одних и тех же важных делах толкуем, и мое слово иной раз не пропадает даром… ваше величество не находите противным мое присутствие, а все же, что я такое? Холоп! — и всякий если не словом, так взглядом дает мне понять: ты говорить-то, мол, говори и дело делай, а место свое знай и понимай, что ты нам не ровня.
— Вздор! — покраснев, сказал Павел. — Коли я тебя нахожу, Иван, разумным и хорошим человеком, коли я доволен тобою и считаю тебя ничуть не хуже князей да графов, так, значит, твое место наравне с ними и к твоей чести относится, что ты сам, своим достоинством возвысил себя. Ну, уж если на то пошло, я заставлю всех признать твое достоинство, я покажу, что истинное достоинство человека не в его происхождении, а в его заслугах. При первом случае, какой только представится, я пожалую тебя в графы, слышишь? Так и знай, ты заслужил это, и я слов на ветер не кидаю. Довольно ли тебе? Только смотри, Иван, не показывай ты мне такую кислую мину, не к лицу она тебе!
Кутайсов весь так и расцвел, вся важность с него совсем соскочила, он бросился в ноги государю, целовал его руки, заливаясь благодарными слезами.
— Ваше величество!.. Отец и благодетель!.. — шептал он и ничего не мог больше прибавить.
Павел поднял его, поцеловал и махнул рукою.
— Ступай теперь к своему делу, да и смотри, не заленись только — не время лениться!..
До сих пор еще никто не знал, что Иван Павлович в скором времени должен превратиться в графа, но сам он уже чувствовал себя графом, и это придавало ему необыкновенную бодрость и самое счастливое сознание собственного достоинства. Разговор этот с государем происходил накануне, и Иван Павлович еще не успел прийти в себя от счастья.
Но как ни был он счастлив, в толпе, окружавшей жениха, находился человек несравненно еще более счастливый, человек этот, конечно, был Моська. В своем нарядном, подаренном Таней кафтанчике, стоял он неподвижно, как маленькая кукла, и только глаза его находились в движении и то устремлялись на Сергея Борисыча, то, отрываясь от него, нетерпеливо впивались в дверь, откуда должна была показаться Таня.
Лицо Сергея было спокойно, и внутри его с каждой минутой водворялось спокойствие. Он еще волновался весь этот день до самой той минуты, когда вошел в церковь. Он чувствовал себя как-то неловко при мысли о том, что столько посторонних глаз будут глядеть на него и на Таню, столько посторонних людей будут присутствовать при событии, которое по-настоящему должно было бы совершиться без этих лишних свидетелей. Ему казалось, что его чувство, бывшее столько времени его святыней, его сокровищем, профанируется теперь, выставляясь на показ чужим людям.
Но вот он в церкви, сейчас должна явиться Таня, сейчас начнется венчанье — и все волнение, вся неловкость вдруг прошли бесследно, совсем забылись, ощущается только торжественное спокойствие, которое невольно находит на человека, сознающего, что он приступает к самому важному шагу в своей жизни. Сергей мало-помалу начинает забываться в каких-то неопределенных грезах или, вернее, это не грезы — это просто переживание давно накопившихся ощущений, подведение им итога.
Но что это? Сергей вздрогнул. Грянул хор певчих. Какие звуки! Он никогда не слыхал еще таких звуков, такая в них торжественность, такая спокойная радость, так гармонирует они с его ощущениями.
Эти звуки приветствовали входившую невесту. Двери широко распахнулись, в церкви показался государь; он ведет под руку Таню, за ними государыня, великие князья, великие княгини и княжны и несколько придворных дам.