Воля дороже свободы — страница 57 из 67

А рядом рыдала Ада. Не переставая. «Я не смогла. Не смогла. Что мне делать, Дёма? Что мне делать?..»

И Кат придумал – что делать. Это было вроде озарения, только наоборот: не свет, а темнота, которая вспыхнула в голове и с тех пор жила там безвылазно.

Он взвалил труп на плечи, и ушёл с ним в Разрыв, и вернулся уже без него.

«А Маркел знал? – думал Кат, осторожно переставляя ноги и держа наготове палку. – Мать ничего не поняла, это точно. Да и неудивительно: едва умом не тронулась из-за пропажи Валека, не до выводов ей было... Но Маркел тогда уже с нами жил, и к Адиным родителям заходил часто. Наверняка ведь догадывался».

Сзади послышалось негромкое пение. Кат обернулся. Петер с Ирмой, шагая рядом, тянули на два голоса песню. Мелодия была старой, даже старинной, сохранившейся с прежних, до Основателя, времен. В Китеже её знали: переняли когда-то от жителей урманской слободки. Разумеется, слова сочинили по-своему. Слушая разносившиеся над пустошью голоса, Кат вспоминал, как пела, подыгрывая себе на пианино, Ада.

Ох, моя соловушка, ладо, соловушка,

Плакала соловушка, мой милый друг.

Ох, моя дубравушка, ладо, дубравушка,

Ох, шумит дубравушка, мой милый друг.

Обе семьи так и жили бы в Радовеле, если бы не Маркел, настоявший на переезде в Китеж. Вероятней всего, он уже тогда проводил исследования, искал ноды для тех, у кого болезнь зашла совсем далеко. Само это слово – «нод» – придумал именно Маркел. Кат никогда не спрашивал, что оно значит.

А через пару лет Аде стало хуже, а потом – ещё хуже, и, если бы она с родителями осталась в Радовеле, то не выжила бы. В Радовеле не было нодов. Их вообще почти нигде на планете не было. Только один – близ Яблоновки, где стояла обитель. И второй – в Китеже, под старым особняком. Маркел говорил, что отыскал ещё третий нод на севере, в глухих лесах, за сотню вёрст от Стеклянного моря. Толку-то. Ада не пережила бы даже путешествие от собственного дома до Яблоновки.

Ох, беда, соловушка, горе, соловушка.

Померла хозяюшка, мой милый друг.

Померла и матушка, помер и батюшка.

Померли все деточки, мой милый друг.

Но вот о чём Маркел точно знал – так это о том, как находили для Ады пропитание. Сначала этим занимался её отец: подкарауливал ночью бродяг, спаивал чернь в окраинных кабаках. Трудней всего было избавляться от тел, и однажды старик вызвал Ката на разговор. Кат, разумеется, согласился помогать – после Валека это казалось не таким уж страшным. Потом, когда родителей Ады не стало, забота о ней естественным образом перешла к Кату.

Маркел знал всё.

Знал про Килу, про то, что его молодцы охотились несколько раз в году на загулявших допоздна прохожих. Знал и о том, какой монетой Кат платил ватаге. О том, как он приносил из других миров для Килы диковины и прятал в Разрыве трупы. Да, Маркел знал всё. Но ничего не говорил. Ни Кату во время их редких встреч в обители, ни кому-либо другому. Уж точно никому другому: если бы сказал – Кат давно сидел бы в тюрьме. Даже Будигост не смог бы его отмазать после такого.

Упырей, не способных сдержаться, выпивая чужой дух, в обители никогда не было. А может, Маркел просто не рассказывал о них Кату. Рассказ в любом случае вышел бы короткий. И с плохим концом.

Ох, гуляли свадебку, ладо, соловушка,

Ох, гуляли свадебку, мой милый друг.

Ныне-то сгорела, сгорела дубравушка.

Ныне-то чума у нас, мой милый друг.

Стихи были вельтские, непонятные. Но Петер с Ирмой пели тихо и печально, и становилось ясно: пели примерно о том же, что и Ада.

«Отче, – повторял про себя Кат. – Отче, отче». Слово звучало в голове, как колокол. Это слово было хорошо думать здесь, среди ядовитой пустоши, в двух шагах от смерти. И хорошо было его думать не о Киле, которого Кат, конечно, ни на минуту не считал отцом, хотя звал так, потому что все остальные звали. И не о настоящем отце: тот умер, когда Кат был совсем мал, и не остался в памяти. Сейчас думалось о Маркеле. Вот он сидит в белой рубахе за столом под огромным кустом сирени, а кругом – сад, и цветут маки…

Когда солнце перевалило за полдень, они сделали привал в тени обрушенной водонапорной башни. Костёр разводить не стали, ограничились консервами и сухарями. Лошадь тихо ржала и тянула шею на запах еды. Ирма пошла её кормить; лошадь брала сухари с ладони, Ирма ёжилась от щекотки, втягивая голову в плечи и морща нос.

Потом зашагали дальше.

Неясная пелена по-прежнему плыла над землёй, окрашивая даль в синеватый оттенок. Облака висели в небе совершенно неподвижно, застывшие, точно горы. Но, если отвести взгляд от неба, а потом, спустя какое-то время, посмотреть опять, то выяснялось, что облака за это время успевали полностью измениться, перестроиться, как будто выжидали, пока на них не смотрят, и двигались исподтишка…

Кат вспоминал Маркела. Сначала просто оттого, что не хотел думать об Аде – о том, как она стоит у окна спальни, глядя на ратушу и дальше, туда, где, наверное, уже виднеется над горизонтом багровая хмарь. Потом растревоженная память всколыхнулась, выплыл из глубин старый разговор. Разговор, которому Кат когда-то не придал значения. Он всегда придавал мало значения словам. Может быть, зря.

«Жизнь – это подвиг, Дёма. Всё время приходится чем-то жертвовать. Сначала мы приносим в жертву детский взгляд на мир. Тот, кто не желает оставить позади детство, навсегда остаётся младенцем. Не самый худший выбор, но я бы так не смог… Вторая жертва – это семья. Мужчина и женщина перестают быть независимыми, чтобы принадлежать друг другу. Ну, и ребёнку, ясное дело. Это необязательный подвиг, многие спокойно обходятся без него. Вообще говоря, любой подвиг – по определению необязательная вещь».

Оглядываясь, Кат видел, как Ирма то и дело доставала из нагрудного кармана свой блокнот и что-то записывала. Морщила лоб, кусала губы, резко зачёркивала и торопливо набрасывала новые строчки. Один раз негромко прочла то, что вышло; Петер, внимательно выслушав, улыбнулся и закивал. Ирма порозовела, спрятала блокнот. «Стихи, – догадался наконец Кат. – Может, покажет потом?» Интерес был вялый, досужий. Он не любил поэзии (хотя Ада старалась его приучить) и вряд ли оценил бы стихи пятнадцатилетней девочки, к тому же в переводе на божеский. Да и не хотелось отвлекаться: заполненных жижей провалов давно не было видно, но беда могла приключиться в любую минуту. Он шагал вперёд, проверял землю перед собой палкой. И вспоминал.

«Третья жертва – старость. Скажу по себе: возраст несёт трудности. Голова гудит к дождю, коленки хрустят, вблизи всё расплывается. Но старость – это не только болячки. Это мир и покой внутри. Всё, что я понял. Всё, что узнал. Все, кого полюбил. Я не имею в виду, что такое покупается ценой здоровья. Жертва – это не обмен. Настоящая жертва – это когда отдаёшь что-то ценное, чтобы стать ценней самому. Превзойти себя. И, знаешь, не всякий имеет волю расстаться с молодостью. Прекрасно понимаю тех, кто за неё держится».

Солнце оставило зенит и понемногу клонилось к закату. Руин стало меньше, ям и воронок – тоже, местность выровнялась. Порой приходилось огибать неглубокие рвы, тут и там встречались обгоревшие остовы больших сараев; судя по всему, здесь до войны были пашни либо выпасы. Кат постоянно высматривал в небе багровый отсвет, который дал бы знать о близости оазиса. Но облака оставались всё такими же: незыблемо-изменчивыми, массивно-воздушными – обычными облаками, не имевшими ничего общего с небом над Батимом или над сгинувшей деревней возле Китежа. Кат часто заглядывал в карту, вертел так и сяк компас, даже стучал по нему. Вот разрушенная дорога, вот руины элеватора, вот скотомогильник. Вроде бы, они шли верно. Вроде бы, не заблудились. Вроде бы.

Петер с Ирмой больше не пели; теперь они говорили, жадно и увлечённо. Голос Петера звучал странно, почти незнакомо – то ли из-за чужого, непривычного Кату языка, то ли из-за ещё более непривычных интонаций. Ката всегда воротило от шушуканья, смешков, причмокиваний – от всего этого звукового мусора, который вечно окутывает милующиеся парочки. Но ничего подобного у Петера с Ирмой не было. Они разговаривали, как брат с сестрой, верней – как близнецы, которые с рождения делят каждую мысль на двоих. Петер начинал фразу – Ирма её подхватывала. Петер умолкал – Ирма отвечала. Они ни разу не перебили друг друга, только иногда произносили что-то в унисон, словно одна и та же мысль пришла им в головы одновременно.

Солнце катилось к горизонту всё быстрее, обещая скорую темноту.

Кат сверялся с компасом. Сверялся с картой.

Вспоминал Маркела.

«Последняя жертва – это смерть. Когда-нибудь каждому придётся умереть. Я говорил, что подвиг – вещь необязательная, и ты, наверное, уже готов возразить, что смерти не избежать никому. Но штука в том, что к смерти нужно быть готовым. Причём постоянно. Вот это и есть жертва: всё время помнить, что утро может не наступить. И делать из этого выводы. Неохота говорить, но однажды ты тоже умрёшь, Дёма. Постарайся жить так, чтобы умирать было не жалко. Ну, или, на худой конец, чтобы умереть не напрасно. Найди, в чём себя превзойти».

Телега вдруг заскрипела, а через миг лошадь дёрнула уздечку и отчаянно взвизгнула.

– Колесо! – крикнул Петер. – Опять!

Кат сжал губы и заглянул под телегу. Застряло то же самое колесо, что и вчера. Даже трещина, в которую оно попало, была похожа на вчерашнюю. Только тогда с ними ещё шёл Энден... «Как же я прозевал? – подумал Кат с досадой. – Замечтался, дурень».

– Ну, давай толкать, – сказал он и, бросив палку, пошёл назад.

Ирма порхнула к лошади. Погладила её по морде, взялась за уздечку, потянула. Лошадь неохотно переступила ногами, оглобли заскрежетали.

– И… раз! – выдохнул Кат.

Они с Петером навалились на борт. Телега стояла крепко, как будто пустила корни.

– И… два!

Петер крякнул от натуги, лицо налилось краской. Телега тронулась – буквально на вершок.