Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности — страница 54 из 79

История безумия построена на тезисе о том, что существовало по меньшей мере два опыта безумия, отличающихся друг от друга: один - это заключение в психиатрическую больницу, а другой - медицинская практика, уходящая своими корнями в далекое прошлое. В том, что могут существовать различные (одновременные или сменяющие друг друга) опыты, относящиеся к одному и тому же, - в этом самом по себе нет ничего необычного.

Э. Построение Ваших последних книг чем-то напоминает оглавление Никомаховой этики. Вы рассматриваете каждую практику в отдельности, одну за другой. А в чем же все-таки связь между отношением к телу, отношением к дому и к жене, отношением к мальчику?

Ф. Такую связь образует некоторый стиль морали, который есть овладение собой. Сексуальная деятельность воспринимается и представляется как необузданность, и, стало быть, она проблематизируется с точки зрения трудности ее контроля. Необузданность* здесь предстает как нечто фундаментальное. В рамках этой этики необходимо создавать себе правила поведения, благодаря которым можно обеспечить это владение собой, которое само может подчиняться трем различным принципам:

1) соотноситься с телом и с проблемой здоровья,

2) соотноситься с женщинами - по правде говоря, с женщиной и с женой в той мере, в какой супруги составляют часть одного дома, 3) соотноситься с этими столь особенными индивидами, способными однажды стать свободными гражданами, каковыми являются отроки. В этих трех областях владение собой принимает три различные формы, и нет, как это окажется потом в случае плоти и сексуальности, одной какой-то области, которая объединяла бы их всех. Среди радикальных трансформаций, которые принесет с собой христианство, будет и то, что этика плоти оказывается равно приложимой и к мужчинам и к женщинам. В античной же морали, напротив, владение собой является проблемой только для индивида, который должен быть властителем над самим собой и властителем над другими, но не для того, кто должен повиноваться другим. Именно поэтому эта этика касается только мужчин, и она выглядит по-разному, когда речь идет об отношениях к своему собственному телу, к супруге или к мальчикам.

Э. Исходя их этих работ, вопрос о сексуальном освобождении оказывается лишенным смысла.

Ф. Можно сказать, что в античности имеешь дело с волей к правилу, с волей к форме, с поиском строгости. Как эта воля образовалась? Является ли эта воля к строгости лишь выражением некоторого фундаментального запрета? Или, напротив, она сама была матрицей, из которой затем выводились некоторые общие формы запретов?

Э. Вы предлагаете, таким образом, полное переворачивание традиционных способов рассмотрения вопроса об отношении сексуальности к запрету?

Ф. В Греции существовали фундаментальные запреты. Например, запрет инцеста. Но по сравнению с важнейшей заботой - сохранять владение собой они привлекали незначительное внимание философов и моралистов. Когда Ксенофонт излагает причины, в силу которых запрещен инцест, он объясняет, что если бы женились на своей матери, то разница в возрасте была бы такой, что дети не могли бы быть ни красивыми, ни здоровыми.

 Э. Однако, кажется, Софокл сказал нечто другое.

Ф. Интересно то, что запрет этот, серьезный и важный, может быть в центре трагедии. Но вовсе не в центре морального размышления.

Э. Зачем задавать вопросы этим временам, которые кому-то покажутся столь удаленными от нас?

Ф. Я исхожу из проблемы, сформулированной в тех терминах, в которых она ставится сегодня, и пытаюсь дать ее генеалогию. "Генеалогия" означает здесь, что я веду анализ, исходя из наличного вопроса, существующего сейчас, в настоящем.

 Э. Что же это за вопрос, стоящий здесь?

Ф. В течение долгого времени полагали, что строгость сексуальных кодексов в той их форме, в которой они нам известны, была необходима для обществ, называемых "капиталистическими". Однако отмена кодексов и распад запретов произошли несомненно легче, чем это предполагали (что, вроде бы, действительно указывает на то, что основание их существования было не тем, что думали)" и снова встала проблема этики как формы, которую следует придать своему поведению и своей жизни. Короче говоря, ошибались, полагая, что мораль целиком заключается в запретах и что снятие этих запретов само по себе может разрешить вопрос об этике.

 Э. Так значит. Вы. написали эти книги для движений за освобождение?

Ф. Не "для", а в соответствии с нынешней ситуацией*.

Э. Вы как-то сказали по поводуНадзирать и наказывать, что это Ваша "первая книга". Нельзя ли употребить то же самое выражение, и даже с большим основанием, применительно к выходуИспользования удовольствийиЗаботы о себе?

Ф. Написать книгу - это всегда в некотором смысле уничтожить предыдущую. В конечном счете замечаешь - в чем можно найти и утешение, и разочарование, - что то, что сделал теперь, довольно-таки близко к тому, что было уже написано раньше.

Э. Вы говорите о том, чтобы "отделить себя от самого себя". С чего бы это такая своеобразная воля?

Ф. Чем еще может быть этика интеллектуала - я отстаиваю именно термин "интеллектуал", который в наше время, кажется, вызывает кое у кого тошноту, - если не этим: постоянно быть в состоянии отделять себя от самого себя (что противоположно отношению обращения)? Если бы я хотел быть только преподавателем университета, было бы, конечно, куда более благоразумным выбрать какую-то одну область, внутри которой я развернул бы свою деятельность, принимая уже заданную проблематику и пытаясь либо как-то разрабатывать ее, либо изменить ее в некоторых точках. Тогда я смог бы написать книги, подобные тем, о которых я думал, программируя в Воле к знанию шесть томов истории сексуальности и наперед зная, что я хочу сделать и куда хочу пойти. Быть одновременно и преподавателем университета и интеллектуалом - это пытаться заставить играть тот тип знания и анализа, который преподается и принимается в университете, таким образом, чтобы изменять не только мысль других, но и свою собственную. Эта работа по изменению своей собственной мысли и мысли других и представляется мне смыслом существования интеллектуала*.

Э. От Сартра, например, скорее складывалось впечатление интеллектуала, который провел свою жизнь в развертывании некой фундаментальной интуиции. Эта воля "отделить себя от самого себя", кажется, весьма и весьма Вас отличает.

Ф. Я не сказал бы, что здесь есть что-то особенное. Но чего я держусь, так это того, чтобы это изменение не принимало формы ни внезапного озарения, которое "раскрывает глаза", ни чего-то вроде проницаемости для всех движений конъюнктуры, я бы хотел, чтобы это было выработкой себя собою, усердной трансформацией, медленным и требующим усилий изменением посредством постоянной заботы об истине.

Э. Ваши прежние работы представляли собой размышление о заточении, о субъектах - подчиненных, стесненных и дисциплинируемых.Использование удовольствийи Забота о себе предлагают нам совершенно иной образ - образ свободных субъектов. Представляется, что в этом состоит важное изменение в Вашей собственной мысли.

Ф. Следовало бы вернуться к проблеме отношений между знанием и властью. Думаю, что в глазах читателей я действительно тот, кто сказал, что знание сплетено с властью, что оно лишь тонкая маска, наброшенная на структуры господства, а эти последние всегда были угнетением, заключением и т. д. Что касается первого пункта, то я отвечу хохотом. Если бы я сказал или хотел сказать, что знание - это власть, то я бы это и сказал, а после того, как я сказал бы это, мне уже нечего было бы добавить, поскольку я не понимаю, для чего бы это мне после того, как я отождествил их, упорствовать в показе их различных отношений. Я как раз старался понять, каким образом однотипные формы власти могли стать поводом для возникновения знаний, чрезвычайно различных по своему объекту и структуре. Возьмем проблему госпитализации. Ее структура послужила поводом для интернирования психиатрического типа, в соответствии с чем образовалось психиатрическое знание, эпистемологическая структура которого не может не вызывать скептического отношения. Но в другой книге, в Рождении клиники, я попытался показать, как в рамках той же самой структуры интернирования сложилось и анатомо-патологическое знание - основополагающее для медицины, совершенно иное по своей научной плодотворности. Таким образом, с одной стороны, есть весьма близкие друг другу структуры власти и различные институциональные формы - психиатрическое интернирование и медицинская госпитализация, - с которыми, с другой стороны, связаны также различные формы знания, причем между первыми и вторыми могут быть установлены различные отношения, но отношения условий, а не причинно-следственные отношения и, a fortiori*, не отношения тождества. У тех, кто говорит, что знание для меня - это маска власти, по-моему, просто отсутствует способность к пониманию. Мне нечего им ответить.

Э. Что, однако. Вы считаете полезным сделать в данный момент...

Ф. Да, именно это, в самом деле, я нахожу важным сейчас сделать.

Э. Ваши две последние работы знаменуют как бы переход от политики к этике. И в связи с этим от Вас, несомненно, будут ждать ответа на вопрос: что нужно делать, чего нужно хотеть?

Ф. Роль интеллектуала состоит не в том, чтобы говорить другим, что им делать. По какому праву он стал бы это делать? Вспомните, пожалуйста, обо всех пророчествах, обещаниях, предписаниях и программах, которые были сформулированы интеллектуалами за два последних века и последствия которых нам теперь известны. Работа интеллектуала не в том, чтобы формовать политическую волю других, а в том, чтобы с помощью анализа, который он производит в своих областях, заново вопрошать очевидности и постулаты, сотрясать привычки и способы действия и мысли, рассеивать то, что принято в качестве известного, заново переоценивать правила и установления и исходя из этой ре-проблематизации (где он отправляет свое специфическое ремесло интеллектуала) участвовать в формировании некоторой политической воли (где он выполняет свою роль г