Слова и вещи. Резкая критика, которую в этой книге развертывает Фуко по отношению к "антропологической иллюзии" (чего здесь стоит хотя бы конец предпоследней главы: "Антропологический сон"),вплоть до утверждения о том, что лишь в пространстве, свободном от "человека" (так возникает тема "конца человека", "смерти человека"), философия сможет снова начать мыслить,- принесла Фуко громкую и, порой, скандальную славу: диапазон реакций простирался от самых резких и язвительных нападок и обвинений во всех смертных грехах-в антиисторизме, антимарксизме, в служении буржуазии и т.д., и т.п., но прежде всего, конечно,- в "антигуманизме", и до восторженного признания в нем "нового Канта"18. Образец критики "антропологической иллюзии" Фуко находит у Ницше.
__________
18 Текст "Введения" (его полное название - "Генезис и структура Антропологии Канта") изобилует выпадами против современной философии, пытающейся обосновать своего рода "антропологию" - антропологию, понятное дело, в смысле Гуссерля, Сартра и Мерло-Понти, а не Леви-Стросса. На самой защите Фуко скажет, что эта работа есть попытка поставить некоторые общие вопросы о возможности философской антропологии. В не меньшей степени полемической книгой являются Слова и вещи, некоторые исследователи считают даже, что это прежде всего "воинствующая" - по своему философскому содержанию - книга. Действительно, появившись на свет тогда, когда феноменология во Франции чувствовала себя еще очень уверенно, эта книга, во многом черпающая вдохновение в полемике с мыслью Гуссерля и, особенно, с той интерпретацией, которую последняя получила у Мерло-Понти, воспринималась нестолько как "проба нового метода, сколько как агрессия". И это - притом, что места, содержащие прямые нападки на Сартра, из окончательного текста были самим Фуко изъяты. "Разрыв"? Несомненно. "Введение" к кантовской Антропологии и, тем более Слова и вещи знаменуют собой явный разрыв с традицией европейской философской мысли. Однако, если это и "разрыв", то в случае Фуко - прежде всего с самим собой. Ибо, как мы видели, влияние феноменологии на Фуко - и главным образом как раз в версии Мерло-Понти - было чрезвычайно сильным. Отголоски его мы находим даже и здесь. Одна из глав Слов и вещей называется "Проза мира". Фуко отказался от первоначального намерения назвать так книгу в целом именно для того, чтобы уйти от слишком явного указания на влияние Мерло-Понти мыслителя, которого он чрезвычайно ценил, в архиве которого работал и посмертно опубликованную в 1969 году книгу которого с тем же названием он, безусловно, хорошо знал еще до ее публикации.
"Ницшевское предприятие, - пишет Фуко на последних страницах "Введения",- могло бы быть понято как точка остановки, поставленная наконец разрастанию этого вопрошания о человеке. Смерть Бога - разве не обнаруживает она себя в жесте, вдвойне убийственном, который, кладя конец абсолюту, является в то же время убийцей и самого человека. Поскольку человек - в своей конечности неотделим от бесконечного, отрицанием и, одновременно, провозвестником которого он является. Именно в смерти человека и исполняется смерть Бога" ("Introduction a l'Anthropologie...", рр.126-128).
Не менее впечатляющие изменения обнаруживаются и при сопоставлении Душевной болезни и личности (1954) с ее переизданием 1962 года (под названием Душевная болезнь и психология) и с появившейся на год раньше Историей безумия. В чрезвычайно интересном и детальном анализе этих работ ("К истокам Истории безумия: поправка и ее границы", 1986) Пьер Машре справедливо отмечает, что понимание пути, который проделала мысль Фуко, будет неполным без обращения к самому началу - к этой ранней и, прямо сказать, впоследствии нелюбимой им самим книге. Обращают на себя внимание сильная марксистская окрашенность того подхода к феноменам "душевной болезни", который Фуко реализует в работе 1954 года, и его попытка искать в учении И.Павлова позитивное решение проблемы "взаимоотношения человека и его среды". При этом резкой критике подвергаются как психоанализ (за неучет этого "взаимоотношения"), так и феноменологический подход к пониманию отношения между "болезнями тела" и "болезнями духа" (имеется в виду прежде всего учение Курта Гольдштейна).
Во втором издании от попытки таким образом учитывать "внешние измерения субъективности" не останется и следа: исчезает глава, целиком посвященная Павлову, нет уже и речи об экономике как определяющем факторе общественных отношений, отказывается Фуко и от того, чтобы говорить о "душевных расстройствах", об "ума-лишении" ("alienation") в терминах "возбуждения" и "торможения"19.
Удивительно, что Душевная болезнь и личность и "Введение" к Бинсвангеру писались в одно и то же время. _____________
19 Одна из тем, наметившихся в этой книге, однако, надолго сохранит для Фуко свою значимость и будет - и в Истории безумия, и даже еще в лекциях в Коллеж де Франс - в центре его размышлений. Это вопрос о соотношении нормального и патологического, вопрос о том, можно ли представление о "норме" человека устанавливать исходя из анализа "патологического". В Душевной болезни он критикует за это психоанализ: "Психоанализ счел возможным написать психологию ребенка, имея дело с патологией взрослого" (Maladie mentale et personnalite, p.23). Не упуская случая уличить "научную психологию" в том, что для нее "...душевная патология всегда была и остается одним из источников психологического опыта" ("La recherche scientifique et la psychologie", p.201), Фуко сопоставляет этот ход психологии с одним из эпизодов становления медицины на рубеже XVIII и XIX веков. Имеется в виду появление патологической анатомии и та роль, которую для "взгляда" медика приобрела в этот момент смерть: "Тьма жизни рассеивается при свете смерти" (Naisance de la clinique, р. 149). Эти слова Фуко являются поэтической парафразой слов Биша, метра медицины того времени, "Вскройте несколько трупов - и вы тотчас же увидите, как исчезнет мрак, который само по себе наблюдение не могло рассеять". Фуко не устает напоминать, что решающим для западной культуры является то, что ее первый научный дискурс о человеке вынужден был пройти через эту точку размышления о смерти. "Действительно,- пишет Фуко,- западный человек смог конституировать себя в своих собственных глазах в качестве объекта науки, он взял себя внутри своего языка и дал себе в нем и через него некоторое дискурсивное существование лишь в соотнесении со своей собственной деструкцией: из опыта неразумия родились все психологии и самая возможность психологии, из размещения смерти в медицинской мысли родилась медицина, которая выдает себя за науку об индивиде" (ibid., pp.200-201).
Трудно представить себе два в большей степени различных произведения, то мыслительное пространство, в котором могли бы сосуществовать столь различные по типу рассуждения. Только в одном месте находим слова, которые могли бы помочь понять, как для Фуко совмещались эти два способа мысли: "...если эта субъективность ума-лишенного является одновременно и призванностью миром, и заброшенностью в него, то не у самого ли мира следует испрашивать секрет этой загадочной субъективности?" (Maladie mentale et personnalite, p.69).
Вот здесь мы подходим, быть может, к сути той трансформации, которую претерпела мысль Фуко на рубеже 50-60-х годов: начиная с Истории безумия он не просто отказывается от того, чтобы ставить вопрос о "человеке" и о "субъективности" в экзистенциально-феноменологических или в марксистских терминах, - он вообще перестает мыслить в терминах субъективности, тем более - искать ее "секреты", где бы то ни было и в чем бы то ни было. Фуко уходит от экзистенциалистской онтологии "изначального присутствия", "присутствия-в-мире", как уходит он и от марксистской онтологии "отчуждения", оставляя прежние темы разве что в качестве мишеней для нападок. Уходит, казалось бы, радикально и решительно. Не для того, однако, чтобы перейти к какой бы то ни было другой, но стоящей в том же ряду, форме мысли о человеке. Задача построения "антропологии конкретного человека" оборачивается особого рода историческим анализом и критикой самих мыслительных и культурных предпосылок, в рамках которых только и мог возникнуть такой проект, - критикой, которая, по сути дела, ищет возможность для самой мысли быть другой. Это и есть рождение того, что исследователи назовут потом "машиной философствования" Фуко, а он сам будет называть "критическим методом", или "критической историей", или - одним словом - "археологией", имея в виду философскую работу, направленную прежде всего на анализ условий возможности возникновения и существования того или иного феномена человеческой культуры20. Совокупность таких мыслительных, социокультурных и иных условий возможности, носящих исторический характер, Фуко часто будет называть в 60-е годы историческим apriori, одним из примеров которого может служить эпистема, представление о которой было введено им в Словах и вещах.
Итак: "археология". "Археология безумия", например, в рамках которой речь уже больше не идет об "изначальной сущности" человека, а "безумие" берется не как натуральный и всегда равный себе объект, но рассматривается относительно исторических условий своего конституирования - как феномен, "порожденный" различными дискурсами и практиками, которые с ним имеют дело. И все же складывается впечатление, что подобного рода критический анализ распространяется не на все, с чем Фуко сталкивается в опыте "безумия". Складывается впечатление, что если он и отказывает психологии, психиатрии как и любому другому претендующему на "научность" знанию - в праве на истину о безумии, то только для того, чтобы отчетливее проступила фигура "