Воля судьбы — страница 20 из 26

– И вы наверняка знаете это?

– Наверняка. Но отчего вы спрашиваете?

– Так! – коротко ответил Чагин и замолчал.

Лгать управляющий не лгал. В этом нельзя было сомневаться, судя по его тону. Но в таком случае кем же была та девушка, которую спас сегодня ночью Чагин?

«И очень нужно было ввязаться в эту историю!» – вот единственный вывод, который он сделал пока из всех своих догадок.

XXIII. Лысков бреется

Между тем Лысков сидел в комнате трактира, условленном месте свидания с Чагиным.

Он сидел с намыленной щекой перед зеркалом и тщательно водил бритвой, снимая ею белую, тающую пену мыла и изредка поглядывая в окно, видимо, поджидая запоздавшего товарища. Но на дороге, насколько позволяла видимость из окна, не было заметно никакого движения, и Лысков снова принимался за свое дело с тем особенным невозмутимым спокойствием, которое было ему свойственно.

Медленно, не торопясь он соскоблил правую щеку, потом левую и, проведя рукой по подбородку и найдя, должно быть, что выбрито не чисто, намылил еще раз. В это время на дороге показался верховой. Лысков приостановился, пристально поглядел в окно и, убедившись, что это был Чагин, улыбнулся, а затем, по-прежнему не торопясь, принялся за бритву.

Через некоторое время в комнату не вошел, но почти влетел Чагин.

– Лысков, ты жив, здоров? – заговорил он. – Ну, здравствуй! Ну, я тебе скажу, и был же я в переделке… Ты понимаешь, Пирквиц такой подлец!

Лысков, положивший бритву, чтобы поздороваться, и снова взявший ее, остановил руку на полпути и, оглянувшись, спросил:

– При чем же тут Пирквиц?

– Как при чем?.. Да брось ты бриться, слушай!

– Не могу же я с намыленной щекой…

– Ну, все равно слушай только! Я достал польские бумаги!..

Это было первое, чем хотел поразить Чагин Лыскова, и потому, произнеся эти слова взволнованно-торжественно, он замолчал, ожидая, какое впечатление они произведут. Но его друг и глазом не повел. Подперев щеку языком, он очень усердно скоблил по ней бритвой, наклонясь к зеркалу, как будто и не замечая волнения, в котором находился Чагин.

Будь эти бумаги теперь в кармане последнего, не пропади они у него, это переходящее всякую меру терпения равнодушие Лыскова непременно взорвало бы его; но теперь он чувствовал себя виноватым и потому, стараясь сдержать себя (у него в груди так и клокотало, так и билось, а зубы стискивались и кулаки сжимались), он только глянул на Лыскова и обиженно отвернулся.

«Ну, не хочешь слушать, так очень мне это нужно!» – говорил обиженный вид Чагина, с которым он, отвернувшись, вдруг решительно растянулся на кровати и, перекинув ноги, бессмысленно уставился в потолок.

– Ну, ты достал польские бумаги?.. – переспросил Лысков, высвободив наконец язык из-под щеки.

– Ну, и у меня их самым бессовестным образом украл Пирквиц, – подхватил Чагин, вскочив с постели и снова оживляясь, как будто он ждал лишь вопроса, чтобы снова заговорить.

Его друг отклонился на своем стуле и затрясся от тихого, но неудержимого смеха. Этого уж никак не ожидал Чагин.

– Послушай, Лысков! – заговорил он. – Что же это?.. Чего же ты смеешься! Что смешного тут, скажи, пожалуйста? А? Я тебе говорю, что бумаги были в моих руках и Пирквиц у меня стащил их…

– Постой, погоди! – остановил его Лысков. – Как же вы встретились?

Чагин рассказал, как они встретились и как он, проснувшись, не нашел бумаг у себя под подушкой.

Но Лысков, вместо того чтобы возмутиться, рассердиться, выйти из себя, снова рассмеялся.

Чагин вспыхнул окончательно и быстрым, прорвавшимся потоком ненужных и обидных слов наговорил Лыскову самых неприятных вещей. Он говорил, чувствуя, что не следует делать это, и потому раздражался только еще больше и, словно скатываясь с горы, говорил, говорил и говорил, ничего не желая: ни слушать, ни знать, кроме собственного голоса, горячась все больше и больше от звуков этого голоса. Это был какой-то припадок бешенства, припадок, которым разрешилось наконец пережитое в последние сутки Чагиным волнение.

Лысков, как бы понимая состояние, в котором находился его приятель, все по-прежнему спокойно продолжал бриться, давая Чагину выговориться и, главное, устать.

– Помилуй! – кричал тот. – У меня такой случай, со мною делают такую подлость, я лечу сломя голову к тебе, к кому же мне ехать? И потом ведь это же общее наше дело, а ты находишь в этом удовольствие и причину для потехи, смеешься! Да, если бы я знал, то для смеха в комедию поехал бы, а не к тебе! Тебе хорошо тут, расположился перед зеркалом, как дома, а побывал бы в моей шкуре!..

Обе щеки Лыскова были уже тщательно выбриты и вымыты.

– Ну вот, видишь ли, – ответил он наконец, – в твоей шкуре, разумеется, я не был, зато в положении, одинаковом с твоим, не только находился, но и нахожусь.

– Как так? – удивился Чагин.

– А так! Ты говоришь, бумаги у тебя отнял Пирквиц.

– То есть не отнял, а стащил, пока я спал… стащил…

– Ну а у меня их отняли!

Чагин приложил руку ко лбу, ничего не понимая и как бы желая убедиться, во сне он это слышит или наяву?

– Постой! Как же у тебя их отняли? Значит, ты добыл их у Демпоновского?

– Да.

– И он их отнял у тебя?

– Нет, не он.

– Так кто же?

– Ты.

– Я? Я отнял у тебя польские бумаги?

– Ну, разумеется, только не сам, а при посредстве господина Паркулы, нынче ночью я имел честь познакомиться с маркизом Паркулой: un parfait gentilhomme[14].

Чагин как был, так и сел. Ноги у него подкосились и в глазах потемнело.

– Этого только недоставало! – выговорил он. – Как же это ты… как же это ты раньше не сказал мне этого?..

– Да ведь ты не давал мне рта раскрыть…

– Ах, какая же я дура! – вдруг, всплеснув руками, воскликнул Чагин. – Что же я теперь наделал, что я наделал!.. Да как же ты попал к этому Паркуле?

– Вероятно, так же, как и ты. Меня схватили. Когда ты оставил меня с поляком, то есть ты только что уехал, явился Демпоновский, стал требовать комнату, и я пустил его к себе. Он сел завтракать, потом мы принялись за карты… этому поляку страшно везет…

– Как? Разве он опять выиграл? – не удержался Чагин. – А я думал, хоть деньги-то у нас есть. Мне сегодня утром там трактирщик сказал, что Демпоновский уехал мрачный.

– Это оттого, что он мало выиграл: я по маленькой ставке делал, чтобы время протянуть, ведь я не для удовольствия, а для дела играл. Ну, так и продержал его до позднего вечера, а потом отпустил.

– Ну, а бумаги-то, бумаги-то как?

– А когда Демпоновский, вдруг спохватившись, что замешкался со мною, стал собираться и торопиться, то впопыхах забыл на столе свою сумку. Потом он сейчас же снова вбежал за ней наверх, но этого времени было для меня достаточно… Понимаешь? Как только Демпоновский уехал, я Захарыча и Бондаренко с вещами отправил сюда длинной дорогой, а сам поехал по короткой и… наткнулся на компанию Паркулы. Ну, там сначала приняли меня нелюбезно, но потом выяснилось, что я имею честь служить с тобой в одном полку, и это сразу изменило дело. Оказывается, что твой Паркула явился ко мне, как только ты уехал, и очень удивился, когда узнал во мне русского офицера, носящего с тобой один и тот же мундир. Толковый парень этот Паркула, сообразил все сразу… Да разве ты не виделся с ним сегодня? Он должен был выехать к тебе навстречу.

– Я виделся с ним, но не мог переговорить, на нас наехали люди этого барона Кнафтбурга. Ведь это целая еще история…

– Знаю ее, знаю.

– Нет, но мог ли я думать, что это был ты!.. – вспомнил опять Чагин. – Ведь это действительно и смешно, и глупо вышло!.. Но все-таки что же нам делать с Пирквицем? Ты отдохнул, я готов хоть сейчас ехать.

– Да, ехать нужно будет скоро, – протянул Лысков.

– Ну вот, и я тоже говорю: если мы сейчас выедем, то приедем в Петербург…

– Ну, в Петербург мы долго еще не приедем! – сказал вдруг Лысков.

– Как долго не приедем? А Пирквиц?..

– Бог с ним! – махнул рукой Лысков.

XXIV. Кладезь ума и сообразительности

– То есть ничего не понимаю, решительно ничего не понимаю! – повторял Чагин, ходя из угла в угол, как зверь в клетке, по маленькой комнате, в которой они сидели с Лысковым. – Как же ты говоришь не ехать в Петербург, когда Пирквиц, без сомнения, направился туда, даже наверняка туда?.. Я спрашивал.

– Бог с ним! – повторил опять Лысков. – Нам до него дела нет.

– Ну уж это извини! Нет, у меня есть до него дело: я не знаю, как там будет относительно бумаг, но уж я его при первом же свидании или вызову на дуэль, или скажу ему открыто, при всех – «подлец». Так ты и знай это!

Лысков пожал плечами.

– Ты погоди, – перебил он, улучив минуту, когда Чагин переводил дух, – ты мне скажи одно: способен ты теперь внимательно слушать и ясно рассуждать или нет еще? Если способен, я буду говорить, а нет, дам тебе выговориться. Только предупреждаю, что мы лишь потеряем время в таком случае.

– Да нет, я хочу только сказать, – начал было Чагин, но видя, что Лысков отвернулся, вдруг добавил: – Ну, хорошо, хорошо, я слушаю! Ну, что ты хотел сказать?

– Прежде всего садись! Вот так! Теперь слушай внимательно! Когда Демпоновский подъехал к трактиру, то с первых же его слов было ясно, что Пирквиц распорядился очень глупо, то есть не только выпустил поляка из своих рук, но и дал ему заметить, что послан по его следу, очевидно, не для того, чтобы поддерживать только приятную компанию с ним. Таким образом Демпоновский был уже настороже, то есть знал, что за ним следят. Я, со своей стороны, сделал все возможное, чтобы отвлечь его подозрения относительно меня.

– Ну, и он поверил?

– Не совсем, кажется.

– Как же он вошел к тебе? Очевидно, поверил.

– В этом-то вся и штука! Заметь это. Оказался он куда хитрее, чем можно было этого ожидать. Войдя ко мне, он стал очень основательно расспрашивать меня, почему это мы встретились. Я отвечал, как следует. Он успокоился или сделал вид, что успокоился. Стали мы играть. Только, смотрю я, мой Демпоновский роль начинает разыгрывать, пьет и пьянеет уж слишком скоро, впрочем весьма искусно. Не играй мы, пожалуй, можно было и действительно подумать, что он пьянеет. Ну а тут игрок-то, игрок все-таки в нем сказался: разговаривал он, как пьяный, а играл, как трезвый; в игре есть эти неуловимые оттенки: трезвый или пьяный – сейчас скажется. Ну, заметив это, и я в свою очередь начал роль играть, чтобы дать ему понять, что и я – одна из гончих, посланных по его следу.