XXVI. Гуссейн-паша
Лысков был прав, когда, рассказывая Чагину о Фатьме, говорил, что «этой самой породы в ней пропасть». Она была дочерью Гуссейн-паши, который считал своих предков в родстве с Магометом и принадлежал к исстари богатому роду. Все поколения этого рода проводили жизнь в довольстве и роскоши, будучи окружены почетом и пользуясь властью. Таким образом Фатьме нетрудно было унаследовать от своих предков ту породистость, которую приобрели они долгими годами изнеженной, окруженной великолепием жизни.
Отец ее пользовался почти неограниченной властью. В его ведении находился сравнительно далекий от Константинополя удел, и он управлял им вполне самовластно, представляя собой маленького владыку, державшего в страхе всю округу и смотревшего на ее население, как на своих подданных.
Все его сношения с Константинополем заключались в посылке туда податей султану и подарков его сановникам, а затем, исполнив свои обязанности по отношению к главному властелину, он мог, в свою очередь, являться властелином у себя дома. Звание паши он приобрел как вследствие своей личной храбрости, так и благодаря своему богатству и знатности своего рода.
Он жил во дворце, имел свою свиту и войско, и в Константинополе знали, что, перейди Гуссейн-паша в число непокорных пашей, это стоило бы многих хлопот и бог весть чем могло кончиться. Но Гуссейн вел себя безупречно, никогда не задерживал податей, никогда не забывал одарить великого визиря и всех, кого следовало, и всегда был готов явиться по первому призыву в рядах султанских войск для борьбы с неверными.
Все это заставляло уважать его и бояться. Боялись его и уважали также и те, которых он считал своими подданными.
Фатьма была дочерью любимой жены Гуссейна, Алише, обладанием которой мог бы гордиться и султанский гарем. Свою красоту Алише передала своей единственной дочери, других детей у нее не было. Грозному паше сильно хотелось иметь от Алише сына, однако, несмотря на то что это желание не осуществлялось, и несмотря на все гаремные интриги и происки, она все-таки оставалась любимой женой Гуссейна и властительницей его сердца.
По мере того как подрастала Фатьма, любовь ее отца и к ней, и к ее матери только увеличивалась. Для них были отведены в гареме отдельные роскошные комнаты, убранные зеленым штофом и дорогими коврами. Для них другие женщины пели песни и играли, когда Фатьме хотелось веселиться. Когда же она засыпала, все кругом не только ходили на цыпочках, но боялись дохнуть, и даже закрывали фонтаны в саду, чтобы они как-нибудь случайно не разбудили своим плеском любимицы Гуссейна. У нее были служанки, которым, в свою очередь, прислуживали люди. Для каждого дня в году у нее было новое платье. Все, чего только ни желала она, являлось у нее, как по волшебству.
Фатьма отлично помнила отца, его строгие, серые глаза, его длинную с проседью бороду, пахнувшую дымом кальяна, и мягкий, приятный голос, рассказывающий ей сказки. Ей часто приходилось слышать от окружающих, что он строгий и грозный паша, перед которым трепещут все, но для нее он оставался всегда тихим и добрым, и она не могла себе представить его таким, каким он был по отзыву других.
Так прошло ее детство.
И только впоследствии, когда из ребенка она начала становиться взрослой девушкой, ей пришлось убедиться, что отец может быть и хмурым, и угрюмым, и строгим.
Прежде, бывало, не проходило дня, чтобы он раза два не зашел на ту половину гарема, где жила она с матерью, но мало-помалу он стал пропускать свой обычный час послеобеденного кейфа, который всегда проводил у них. Фатьма реже видела у него на лице ту добрую, ясную улыбку, к которой привыкла и которую любила, и чаще и чаще начала замечать, Как ее мать потихоньку плакала ночью. Она советовала Фатьме быть ласковой с отцом, и Фатьма старалась, как только умела, приласкаться к нему, но чем больше старалась она, тем сильнее хмурился Гуссейн.
Раз она услышала, как ее мать в разговоре с отцом (они точно спорили о чем-то) назвала себя старухой.
Фатьма знала, что быть старухой для женщины – большое несчастье, но никогда не могла предположить, чтобы ее милая, любимая мать стала старухой. Это могло случиться с кем угодно, но только не с нею. И вдруг она сама себя называет так!..
После этого разговора отец целую неделю не был у них.
Тогда Фатьма поняла, что дни их прежнего благополучия и счастья едва ли вернутся, что отец изменился к ним и что хотя окружающие и относятся к ним пока по-прежнему с почтением, но это ненадолго и скоро наступит время, когда ненависть, скрываемая этим внешним почтением, выйдет наружу, потому что вместе с любовью отца исчезнет и страх перед теми, кого он любил. Но неужели он, добрый и любящий отец, мог разлюбить свою верную Алише и маленькую Фатьму?
Фатьма не могла поверить этому. Она не могла поверить, чтобы, раз полюбив ее мать, можно было разлюбить ее добровольно. Это было бы слишком дурно со стороны отца. А он ведь был тоже хороший и казался неспособным на что-нибудь дурное. И Фатьма решила, что тут виноват кто-то третий и что этот третий – дурной человек.
Она начала прислушиваться, наблюдать и вскоре поняла, в чем было дело. Приблизительно к тому времени, когда отец изменился к ним, в свите его появилось новое лицо, быстро забравшее верх над остальными. На службу к Гуссейну поступил принявший мусульманскую веру христианин, получивший имя Тимбека. Как звали его прежде, Фатьма не могла узнать, но по тому трепету и понижению голоса, с которыми произносилось имя Тимбека, она поняла, какой силой он уже пользуется у ее отца. Говорили, что во всех делах он стал первым его помощником и советчиком, что никто, как он, не умел обращаться так с Гуссейном и никто, как он, не может придумать такие забавы и потехи, какие затевает Тимбек. Сегодня он увозит Гуссейна на охоту, завтра задает пир, потом устраивает смешную комедию. И, радуясь этим потехам, забывает Гуссейн свою Алише и заставляет плакать ее и грустить.
И задумала Фатьма помочь матери в ее горе.
XXVII. Песня Фатьмы
В первый же раз, как Гуссейн после долгого перерыва пришел на забытую теперь половину гарема, Фатьма сама повела его к мягкому дивану, у которого на низеньком столике были приготовлены столько дней напрасно ждавшие его кальян и кофе, сваренный самой Алише. Прежде, бывало, Гуссейн говаривал, что никто не умеет так варить кофе, как Алише.
Подействовала ли на этот раз ласка Фатьмы, вспомнил ли Гуссейн те тихие минуты счастья, которые он испытывал здесь когда-то, но только он улыбнулся и морщины его разгладились.
Фатьма видела, как блеснули радостью при этом глаза ее матери, и сердце ее забилось сильнее. Она чувствовала, что решительная минута близится. Однако ни отец, ни мать не знали, что она намерена сделать. Мать опустилась на диван в стороне, а Фатьма на ковер, на свое обычное место, возле отца.
Гуссейн молчал. Алише не решалась заговорить. Видно было, что его улыбка Фатьме явилась лишь мимолетным отблеском прошлого, и лицо его снова покрылось тенью. Казалось, он, прежде такой счастливый в эти часы, теперь не знал уже, зачем он пришел сюда, не мог найти слова для разговора и не знал, что ему делать тут, словно и кальян казался ему не крепок, и кофе не вкусен, и щербет не сладок.
Бывало, прежде Алише не стеснялась его задумчивости и смело спрашивала о причинах ее, чтобы разговором разгладить у него морщины. Но теперь она лишь изредка поглядывала на него, не решаясь заговорить.
Фатьма сидела, поджав ноги, и перебирала струны гитары. Вдруг она начала робким, нетвердым голосом, в такт своей игре, чуть слышно подпевать слова новой, сочиненной ею самой песни. Не оборачивая головы в сторону отца, она искоса следила за ним, слушает он или нет. Казалось, он прислушивался.
«Отец, – пела она, – не выдавай меня замуж. Да благословит тебя Аллах, если ты не выдашь замуж своей бедной дочери! Аллах, Аллах, вложи в сердце моего отца жалость к его дочери, чтобы был он справедлив.
Муж возьмет меня и увезет к себе. Он полюбит меня, потому что маленькую Фатьму нельзя не полюбить. Он станет называть меня властительницей своего сердца, но, Аллах, вложи в сердце отца моего жалость!..
Придет время, и любовь его, дававшая радость, обратится в печаль. Ах, лучше бы не давала она радости вовсе, потому что сменившая ее печаль еще чувствительней от этого! Придет время, и забудет он жену, которую любил. Отец, не отымай меня у матери, она одна не разлюбит меня!»
Фатьма пела и увлеклась своей песней, голос ее звучал смелей и смелей, рука тверже ходила по струнам.
Гуссейн поднял голову и впился в нее глазами, забыв в стиснутой руке своей янтарь кальяна. Он никогда не слыхал этой песни.
«Будет время, – продолжала между тем Фатьма, – и придется назвать меня старухой. А разве виновата я, что муж мой возьмет мою красоту и молодость? Разве виновата я, что забудет он ласки мои и счастье, которыми закреплял когда-то свои клятвы?»
В это время Фатьма подняла глаза и ужаснулась тому, что она сделала. Мать ее сидела бледная, как полотно, и, опустив глаза, боялась поднять их, не смела шелохнуться. Гуссейн тяжело дышал, вне себя от гнева, он, казалось, не перебил песни дочери оттого только, что припадок гнева судорогой сжал ему горло и слова замерли у него. Но взгляд – такого грозного взгляда Фатьма даже в последнее время никогда не видела у него – говорил яснее слов.
– Фатьма, откуда ты взяла эту песню? Кто научил тебя ей? Зачем ты запела ее? – спросила Алише дочь.
– Я знаю, кто научил ее этой песне, – злобно перебил ее Гуссейн, – я знаю… И напрасно ты будешь отнекиваться… Женщина хитра, и хитрая женщина научила Фатьму этой песне и заставила ее спеть мне. И эта хитрая женщина – ты!..
Фатьма вдруг еще сильнее ударила по струнам и, словно вдохновленная свыше, пропела громким и твердым голосом: «Никто не научил меня этой песне, нет, не учил; сердце мне подсказало правдивые слова ее; из рыданий сложился скорбный напев ее. Тому, что идет от сердца и трогает саму душу, нельзя научить. Аллах говорит устами невинной девушки. Отец, сжалься надо мною!»