– Горяча вода на самовар есть – чай та у вас с собой – мозно чай варить…
В это время из-за стоявшего в углу горницы стола поднялся русский офицер, которого при входе не заметил Демпоновский, и подошел к нему.
– Вы, очевидно, мало знакомы с нашими порядками, – обратился он к Демпоновскому. – По нашим дорогам нужно всегда ездить с запасом. Позвольте познакомиться, может быть, я могу быть полезен вам.
Офицер проговорил это с учтивым спокойствием и достоинством, произведшим большое впечатление на поляка.
Демпоновский поклонился и назвал себя.
– А моя фамилия Пирквиц, – поклонился в свою очередь офицер. – Так вот, если не побрезгуете, милости просим, я вам могу предложить походный ужин и стакан доброго вина.
И, обратившись к чухонцу, он приказал ему сказать денщику, чтобы тот достал из погребца другой прибор.
Все это было, разумеется, рассчитано у Пирквица, и эта случайная якобы встреча с польским курьером, которого он сейчас же узнал в пане Демпоновском, была обдумана им и подготовлена.
Накануне вечером, на балу, узнав вследствие неосторожности Чагина порученное ему дело, Пирквиц охотно согласился на предложение Лыскова участвовать в перехвате польских бумаг, сейчас же сообразив всю важность этого поручения и выгоды связаться с ним. Он сам намекнул Лыскову, что лучше всего действовать им отдельно. Лысков одобрил этот план и предоставил Пирквицу первое место.
Ввиду этого Пирквиц уже считал, что бумаги у него в руках. Он боялся только одного – чтобы ему не помешал кто-нибудь.
Он явился в Ямбург заранее, расположился в единственном постоялом дворе, куда неминуемо должен был заехать Демпоновский, и действительно, все случилось, как он предполагал. Они встретились, а Пирквицу большего и не нужно было. Он знал уже, что делать дальше.
Демпоновский, по-видимому, очень обрадовался и ужинал в приятной компании русского офицера, с удовольствием приняв его предложение и рассыпавшись в любезных выражениях своей благодарности.
У Пирквица были заготовлены холодная курица, ветчина, кусок телятины, а вино, которым он сейчас же стал угощать Демпоновского, оказалось действительно добрым старым вином.
Поляк стал уверять, что он – знаток в вине, понимает и может оценить, что в их «фамильном» замке в Польше хранится такое венгерское, какое нигде нельзя найти, а по соседству в монастыре, у монахов, можно достать старый, густой, как масло, мед, удивительно вкусный.
– Вы пили, проше пани, – блестя глазами, говорил Демпоновский, – стары мед польски – отто бардзо моцна штука![11] – и он щелкал языком и подмигивал, словно на него подействовали два стакана вина, налитые ему Пирквицем.
– Я и мед пил, и «стару вудку» знаю, – отвечал Пирквиц, наливая еще вина. – Я ведь бывал в Польше и говорить могу по-польски… Только и пан хорошо муве по-русску, – продолжал он, желая, должно быть, доказать этими словами свое знание польского языка. – Да ведь польский язык – какой язык? – весь красный уже от вина, кричал Пирквиц, воображая, что он очень мил. – Нужно только называть вещи не своими именами, вот и будешь говорить по-польски; диван например… Это, собственно, мебель, а по-польски ковер… Люстра затем, повсюду это для свечей делается, а по-польски люстра – значит зеркало. – И, несмотря на такую филологическую непоследовательность, Пирквиц с искренним убеждением сделал вполне последовательно для себя вывод, что польский язык – славный язык. – Славный, славный язык, – повторял он и смеялся, то есть старался смеяться по возможности беспричинно, чтобы показать этим, что был пьян более, чем на самом деле.
Демпоновский тоже смеялся, и тоже, казалось, порядочно выпил, но Пирквиц, приказав принести новую бутылку, наливал еще ему, и он не отказывался, продолжая шумно разговаривать, не слушая того, что говорили ему, и сам не заботясь о том, слушают его или нет. Временами он неуверенными, дрожащими руками ощупывал лежавшую возле него на столе сумку, как бы не доверяя своим глазам и желая наверное убедиться, что она все еще тут, у него.
Пирквиц давно уже приглядывался к этой сумке, чувствуя, что в ней-то и лежит таинственная переписка.
«Ничего, ничего, – думал он про Демпоновского, – погоди, брат… от меня не уйдешь… не таковский».
Напоить Демпоновского было еще лишь началом выполнения задуманного Пирквицем плана, вступление так сказать, но он не пускал еще в ход своего главного, надежного и безошибочного средства.
«И как это все просто, – внутренне улыбался уже он, – неужели они думают (под «ними» он разумел Лыскова и Чагина), что я выпущу его из своих рук и им что-нибудь останется? Нет, я бы ни за что не уступил первого места… Ведь тут никаких случайностей не может даже произойти».
И, пользуясь удобной минутой, потому что пьяный Демпоновский, держа руку на сумке, тянулся в окно, чтобы разглядеть, поданы ли лошади, Пирквиц высыпал из давно уже развернутой потихоньку под столом бумажки светло-желтый порошок в стакан поляка.
Этот светло-желтый сонный порошок, которым Пирквиц запасся перед отъездом у известного многим грека, торговавшего в Гостином дворе разными косметиками и вместе с тем потихоньку продававшего «безвредные», как он говорил, снадобья, – был главным и казавшимся безошибочным средством Пирквица.
– Ну, пан Демпоновский, – весело сказал он, стукнув стаканом, – за ваше здоровье!
Поляк поглядел на него мутными глазами и бессмысленно покачал головою.
«Да он и так заснет!» – мелькнуло у Пирквица в голове.
Но Демпоновский продолжал рассказывать что-то заплетающимся языком, и Пирквицу необходимо было поддерживать беседу.
Вдруг Пирквиц почувствовал непреодолимую тяжесть в веках и особенное, свойственное только этому, наслаждение, когда они опускались. Поднять их вновь было тяжело и мучительно.
В это время мысли в голове стали таять, уплывать куда-то. Так, прежде были мысли и если исчезали, то потому, что их вытеснили новые, а теперь они исчезли и нет ничего – и Демпоновского нет, и сумки его нет, и все это – вздор, успеется… завтра…
И, не пытаясь даже бороться с одолевавшим его сном, Пирквиц опустил голову на руки и, все больше и больше склоняясь ею к столу, задышал тяжело и ровно, засопев.
Как только он заснул, пан Демпоновский тотчас же протрезвел и, проведя рукой по своим всклокоченным волосам, пригладил их и расправил усы.
– Отто лайдэк! – усмехнулся он в сторону Пирквица, произнеся свое обращение с совершенно тем же ударением, с которым обращался к чухонцу, содержателю двора, а вслед за тем, забрав свою сумку и осторожно вылезши из-за стола, вышел на крыльцо, где ждали его уже готовые лошади.
Ржевутский знал, кого послать с важными бумагами, и недаром рекомендовал Демпоновскому осторожность.
Последний, встретившись с русским офицером, который показался ему подозрительным, нарочно представился пьяным и, отворачиваясь, все время следил за Пирквицем. Он видел, как этот Пирквиц, более пьяный на самом деле, чем он, неловко всыпал в его стакан порошок, и, не подавая виду, в свою очередь улучил момент переменить стаканы, заставив таким образом Пирквица попасться в свою же собственную ловушку.
IX. Распутье
В то время когда пан Демпоновский оставлял сонного Пирквица, Чагин с Лысковым были уже далеко за Нарвой.
– Откуда ты знаешь эти места так хорошо? – спросил Чагин приятеля, объяснявшего ему, что они скоро подъедут к трактиру, стоящему на разветвлении дороги надвое, и что этот трактир называется «Корма воздушного корабля». – И какое странное название! – добавил он, усмехнувшись.
– Потому-то я и запомнил его, – ответил Лысков. – А впрочем, я бывал в этих местах, возвращаясь с полком после похода.
Лысков произнес свои последние слова «я бывал в этих местах» с таким выражением, что Чагин невольно покосился в его сторону.
«Что это с ним?» – подумал он.
Они ехали от Ямбурга верхом в сопровождении Захарыча и Бондаренко.
Последний, бывший уже несколько лет в школе Лыскова, вполне усвоил привычки своего офицера. Он даже в беседе с другими денщиками на скамейке у ворот не отличался разговорчивостью, в присутствии же Лыскова окончательно затихал, не произнося лишнего слова. Всю дорогу он ехал, к крайнему огорчению старого Захарыча, любившего, наоборот, поговорить, рядом с ним, отмалчиваясь на все его попытки к разговору.
Ехавшие впереди их Чагин с Лысковым тоже молчали почти в продолжение всей дороги. Чем дальше удалялись от Нарвы, тем серьезнее и задумчивее становился Лысков.
– Так ты говоришь, что этот трактир на распутье? – спросил опять Чагин немного погодя.
Лошади их, утомленные большим переездом, шли шагом.
– Да, мы должны остановиться в нем, во-первых, для того, чтобы дать лошадям отдохнуть, а во-вторых, потому, что дальше ты поедешь один.
Чагин поморщился.
– Значит, – сказал он, – ты хочешь дожидаться Демпоновского в трактире?
– Да, я дождусь его.
– Послушай, Лысков! Пусти меня прежде попробовать.
Чагину всей душой хотелось показать и доказать на деле, что он все-таки может действовать разумно и осмотрительно и, главное, загладить этим свою прежнюю оплошность. Теперь, как казалось ему, он будет уже вести себя так, что ни за что не опростоволосится.
Но Лысков сразу остановил его пылкость.
– Ты помнишь уговор? – перебил он.
– Какой уговор?
– Слушаться!
Чагин вздохнул.
– Нет, я хотел только, – начал было он, но Лысков так внушительно, почти зло, поглядел на него, что пришлось умолкнуть.
«Что это с ним, однако?» – опять подумал Чагин, снова покосясь на приятеля.
Тот в это время вдруг с размаху ударил лошадь, и она, собрав последние силы, пустилась крупной рысью, так что горячий, не привыкший к долгим переходам жеребец Чагина едва мог следовать за ней.
Когда подъехали к одиноко стоявшему, действительно на распутье, трактир