— Тогда обрежьте!
— Вот это правильно, Бадмаев обрежет, как надо! — раздался чей-то серьезный голос.
Строй грохнул. Смеялись все. Передние, давясь, задние ржали во весь голос. Бадмаев, не понимая, над кем шутят, разозлился и стал стягивать шапку через голову майора.
— Вы что? Что вы делаете? — срываясь на фальцет, завопил вдруг Гнидюк.
Но шапка была уже в руках прапорщика. Голова майора Гнидюка оказалась замотанной бинтом, явно на скорую руку, и с куском ваты на правом ухе. Вата была сухая, никаким компрессом не пахло.
— Так какое же у вас ухо болит, майор?
Гнидюк не понимал вопроса и продолжал поправлять повязку и держаться за другое ухо.
— Отказываетесь возглавить группу?
— Болен, товарищ подполковник, справку принесу... Капитана Семихватского...
— Я сам решу! — рявкнул Тихий. Видно было, что он держится с трудом.
Строй затих. Все смотрели на двух мужиков с большими погонами, стоящих друг против друга. Из крана капало в сортире.
— Хоть ссы в глаза, все божья роса, — прозвучал чей-то негромкий, хорошо слышный голос.
Никто не смеялся. Тишина стояла неприятная.
— Товарищ подполковник, вас к телефону! — раздался осторожный голос дежурного.
— Кто?
— Из управления...
Тихий постоял, набычившись и соображая что-то.
— Все свободны! — сказал негромко.
Тихого вызывали в область. Он отменил выезд опергруппы, поделал мелкие дела и поехал домой. Собрался, взял пару рубашек и объявился у Маши.
Она обняла его у порога, в глаза глядела, улыбаясь хитро.
— Вы, Александр Михалыч, сегодня ничего. Бодры. Спали хорошо? — шептала.
— В область еду, Маш. Погладь рубашки. — И стал разуваться.
Маша чайник поставила, постелила на край стола старое тонкое одеяло для глажки. Расправила рубашку и попробовала утюг. Холодный еще был. Тихий мостился на стул рядом.
Он рассказывал ей про утренний развод, а сам следил за утюгом. У нее ловко получалось. Он очень любил этот момент. Сидеть рядом с ней вечером, она со стопкой белья, утюг поскрипывает и стучит глуховато, пахнет горячей глажкой. Она, совсем не думая, водит по полотну, ловко управляясь маленькой рукой с большим пыхающим утюгом, рассказывает, временами останавливается и, откинув челку, смеется, что-то рассказывая. Она стройная, с маленькой талией и тугой попкой. Тихий сидит рядом, ничего не делая, даже телевизор не включает, а просто смотрит на Машу. Как она гладит.
Чайник засвистел на плите, Маша стала заваривать, а Михалыч все смотрел на нее. На ее маленькие щиколотки в больших тапочках, на бедра, талию, как у девочки, на прямые плечи. Нигде не растолстела, везде нормальная — отмечал машинально Михалыч. Обычно он, рассматривая ее, думал о себе, своем пузе, возрасте, думал, что она в нем нашла, путался в этих рассуждениях и никогда не доводил их до выводов. Но в этот раз он просто так на нее смотрел, понимая, что нет у него никого роднее.
Пообедали в двенадцать. Хорошо, по-семейному посидели, поглядели друг на друга, как будто выходной был. Михалыч успокоился, совсем перестал думать о своих неприятностях и уже собирался ехать к часовому рейсу, как раздался звонок по мобильному.
Поездка отменялась. Его снимали по указанию из Москвы. Александр Михалыч сидел с необутым ботинком в руке, другой был уже на ноге, и с незакрытым мобильным, который гудел короткими гудками. Молчал, наморщив лоб и щеки.
— Ну вот... так вот... Хм... что-то не складывается у нас, Маша. Москва... да-а!
— Что случилось, Саша?
— Приказали передать дела... Гнидюку... Странно, не Семихватскому... Пф-ф-ф. — Он с шумом выдохнул. — Временно отстранен.
— Напиши заявление, Саша... какое хочешь... по состоянию здоровья... какое хочешь. И уедем. Через неделю нас здесь не будет. Справимся. Нам рожать надо... — Она стояла возле него на коленях и заглядывала в глаза. — Уедем! Ну какой ты мент? Ты же добрый, добрейший человек!
Михалыч отстранился, посмотрел на нее удивленно и насмешливо:
— Слушай, а ведь мы даже не женаты!
— Не женаты!
— Сегодня же сделаем!
— Так быстро не расписывают, — улыбнулась Маша.
— А уехать — уедем! Напишу заявление, и уедем, но не сейчас!
— Почему?
— Тут, Маш, люди от меня зависят. Я тут делов наделал, мне их бросать нельзя. Я побуду пока!
— Какие люди?
— Как какие?! Всякие! Подчиненных тридцать человек, я тут все устроил, как оно есть, мне и отвечать. Что теперь эта Гнида наделает? Он же идиот! Он же ни хера ни в чем не понимает! Знаешь, он кто? Вот по телику бывают такие, кто там у Пугачихи дачу отнимал? Вот такие, что глаза пучат, орут громче других в телевизор... и это всё — больше их ничего не интересует. Гнида же стучит, как оголтелый, а тут ничего не знает. Я думаю, он даже не знает, зачем он стучит! Завтра ОМОН прилетит...
— Какой ОМОН?
— Из центра, Маша, там так напуганы, что областным уже не верят. Станут разбираться, может, и меня что-то спросят. Кобяка ловить кинутся... За него ведь тоже я отвечаю! Черт, надо Ваську Семихватского срочно выдергивать из леса...
— Он здесь. Я мусор выносила, он проехал на вездеходе. Рукой помахал.
— Ладно, я сегодня обязательно вернусь. Поняла? У тебя ночую! Я, может быть, скоро вернусь.
— Не пей сегодня, ладно?
— Ладно!
Тихий передал дела и печати Гнидюку, у которого уже не болело ухо и который строго и совсем не трусливо, а скорее, бесстыже глядя на Тихого, попросил к вечеру освободить кабинет.
— В своем посидишь! Оля, без меня никого сюда не пускай!
С этими словами Тихий закрыл дверь на ключ и уехал к себе на холостяцкую квартиру, где они с час проговорили с Семихватским. Прапор Бадмаев, еще кто-то из ментов к ним заглядывал.
11
Подъезжая к зимовью, Генка услышал запах свежего дыма. Остановился на бугорке, из трубы резво вихлялся белый прозрачный столбик. Собаки, убежавшие вперед, молчали. С кобяковскими раздрались бы... Москвич, скорее всего, тот без собак, — понял Генка и обрадовался человеку. Москвич был нормальный, в общем-то, мужик...
Жебровский стоял на крыльце. Генка подъехал, ткнулся избитым, лапотным «Бураном» рядом с черной новенькой и непривычно блестящей «Ямахой». Заглушился.
— Здорово, сосед! — Жебровский радостно улыбался.
— Здорово! — Генка все же слегка смущался встрече.
— Как там в тайге?
— А ты не был?
— Нет, только начинаю.
У входа на стене избушки, рядом с Генкиной обшарпанной мелкашкой висел новенький чехол с оружием. Вошли в тепло, раздевались молча. На столе стояла початая бутылка водки, две кружки, закуска разложена. Нары застелены толстым ядовито-зеленым пуховым спальником. Генка сел на свою сторону, стал снимать унты.
— Как там Москва, стоит?
— Стоит. — Жебровский, явно уже клюкнувший и веселый, разлил водку, пододвинул к Генке шмат сала. Генка сало очень любил, и Илья ему специально привез из Москвы. — Давай, Гена...
— Про Степана Кобякова ничего не слышал в поселке? — спросил Милютин, когда выпили.
Жебровский рассказал, что знал. Генка слушал молча, попыхивал сигареткой.
— А с Трофимычем как получилось? — спросил, когда Жебровский закончил.
— А что с ним? — удивился Илья. Из поселка они уезжали пьяные, возбужденные, ночью, и о старике просто забыли. Утром только вспомнили, на полпути.
— Ласты склеил дед сегодня утром... Верка сказала, обыск у него сделали, икру нашли.
— Ну-у! — Жебровский с недоверием уставился на Генку. — Он с нами должен был ехать... на свой участок. Мы и вещи его увезли нечаянно, на повороте в вашу сторону оставили... На развилке...
— Верка говорит, Трофимыч по улице шел, карабин, что ли, не в чехле был, менты прицепились, ну и... Икры килограмм пятьдесят всего... Там что с ментами делается?
— Погоди... он же на охоту...
— Не знаю... Плохо ему в ментовке стало, отвезли домой. Там помер.
Замолчали. Жебровский прикуривал сигарету, думая о чем-то, потом взял свою кружку, заглянул в нее рассеянно, поставил на стол:
— Сука, — выругался негромко, — приехал, бл..., сюда, тут то же самое.
— Что? — не понял Генка.
— Как все надоело. Все эти пакеты с деньгами, обеды с генералами, трясущимися от жадности... Думал, хоть здесь этого нет. А оно... — Илья в растерянности качал головой, — Трофимыч как охотник хотел помереть... Всю жизнь охотник, а умер, бл..., в ментовке! Никуда от них не деться...
— Кобяка искать будут, сюда обязательно прилетят, — сказал Генка, как бы предупреждая, чтобы аккуратно тут.
— Думаешь?
— Ну, — буркнул Генка, — это зимовье отовсюду видно.
Жебровский приоткрыл дверь, выпуская табачный дым наружу, сунул полено, чтоб не закрывалась, и присел на пенек у порога, все думая о Трофимыче. Эта весть была для него очень тяжелой. В каких-то дальних ответвлениях своих мечтаний он самого себя видел таким же стариком, безвыездно осевшим на своем участке. Казалось Илье, что такой конец был бы неплох. Это было сложное и глубокое внутреннее ощущение, приходило оно не часто, и Жебровский даже удивился, услышав от Трофимыча почти то же самое. Смерть старика в милиции была страшным издевательством над этими непростыми его мыслями.
Водка по-разному на них действовала. Илья чем больше пил, тем задумчивее и тверже взглядом становился. Генка же наоборот — что часто с молчаливыми людьми бывает — разомлел, разговорился, хвастаться начал, все время глуповато улыбался и временами прихватывал Жебровского через стол за плечо большой крепкой рукой.
— Я бы Кобяка взял! — улыбался Генка неуместно счастливой улыбкой. — Пусть себе вертолет с ментами летает, так только дурак попадется, а Кобяк — охотник! — Генка многозначительно поднял палец. — Ему капканы глядеть надо... Да и собаке рот не заткнешь!
— Ему сейчас только капканы...
— А то! Целый год ждать охоты и не ловить соболя. А для чего собаку взял? А-а!? Стреляет он из-под нее, Степан — мужик, упертый на своем...