— За Кобяковым уехал! — Ольга растопырила ноздри, удерживая слезы. — Как вечером узнал, что ОМОН из Москвы летит, всю ночь пил, орал, что Кобяка сам возьмет, никто, мол, не потянет такого мужика одолеть. И уехал пьяный! Не собрался толком, а там мороз, мы же ездили! Бадмаев с ним не поехал, так он двух каких-то сопляков взял...
— Каких сопляков? — продолжал не понимать Тихий.
— Из общаги... жили там. Сам за руль сел, а пьяный, говорю вам! — Ольга по полной уже залилась слезами.
Тихий глядел на нее и пытался понять, что она сказала, но больше — за что она Ваську любит. Пьяного, дурного, он ее и не любит, скорее всего, таскается по бабам, ей же хвастается. И не просто думал, но почему-то рядом с Ольгой виделась ему его Маша... Потом, будто опомнившись, спросил:
— На чем он уехал?
— На кобяковском вездеходе!
— Как?! — вперился взглядом Тихий.
Ольга только испуганно на него глянула.
— Давно?
— Утром! Меня запер, я потом... — Она вытерла слезы и зло махнула рукой. — Черт с ним!
Ольга стояла в дверях, зло и все-таки с надеждой глядя на подполковника.
— Чаю сделать?
— Не надо, иди... Что я должен подписывать?
— Не знаю, лейтенант Елохин, может, посылал? Он в больнице — Василь Трофимыч помер утром.
Живет человек, живет, обрастает коростой мелких вопросов, не чует ни хрена. Идет по жизни. Довольный, даже и гордый собой! И вдруг — хлоп! Испытания, одно за другим! Будто солнце всходит неурочно среди кромешной ночи... и высвечивает немощного, да жалкого. Где та гордость? Где то счастье наше потешное?
Тихий только теперь понял, что Трофимыч помер. Старикан, прошедший всю войну снайпером. Шесть ранений. Тихий всегда, когда по телевизору упоминались бойцы-сибиряки, представлял себе Трофимыча. Высокого, поджарого, гнутого-перегнутого своим веком, но спокойного, с мохнатым из-под бровей взглядом и широкими корявыми ладонями, будто созданными для непростой таежной воли. За такого сибиряка было не обидно. И вот он шел по улице с карабином! Суки мы гребаные! — Бессильно взрычал Тихий. За чехол и две баклажки икры!
Что же делать нам, Александр Михалыч? Что делать? Ни при чем уже не получится быть! Помер дед... да и не в нем дело. Он осмотрел свой стол все с теми же бумажками. Можно взять ручку и написать заявление. Он проговорил это про себя, и сердце сжалось жалостью и злостью — столько лет оттрубить. Гнидюк привиделся, ничего здесь не знающий, не уважающий... Нельзя было писать заявление.
Тихий склонил голову набок, будто прислушиваясь к крышке стола. Курить хотелось. Целый день. И вчера тоже.
— Оля!
Ольга заглянула.
— У тебя там есть... — Он хмуро мотнул головой.
Ольга погремела в холодильнике и вскоре вернулась с бутылкой водки, холодцом и персональным Михалычевым стаканом на подносе. Посмотрела на него зареванным лицом и спросила, смелея:
— Можно мне тоже?
— Давай!
Достала из кармана рюмку.
— Царствие небесное...
Выпили, Ольга не заедала, а только подышала и шмыгнула носом:
— Александр Михалыч, может, отправите кого-нибудь за ним? — умоляюще посмотрела. — У него и еды-то нет.
— Ты откуда знаешь?
— Да он же при мне собирался. Даже холодильник не открыл! Может, зверя добудут? Или сейчас трудно, зима ведь? А, Александр Михалыч? Замерзнут они... Васька же как дитя малое... ну что же вы, не знаете? — Она опять скукожила в судороге губы, встала и, едва не уронив стул, вышла.
Тихий выпил еще и решил поехать к Трофимычевой старухе. Может, помочь чем. Понимал, что непросто будет, подумают, оправдываться пришел. Налил еще полстакана, подержал в руках, чувствуя, что где-то уже на перегибе и лучше бы не пить. Но выпил, доел холодец и пошел на улицу.
13
Ночная тайга стояла тихая, безжизненная и светлая-светлая. Казалось, видны облака на небе. Мороз отпускал, сверху то сыпало мелко, и это чувствовалось на лице и руках, то прекращало и тогда становилось еще яснее. В прогоревшем костре чуть только угольков теплилось, Степан откинулся на стенку своего балагана, сигареты достал, в костер не стал подкладывать, отчего-то хорошо ему было, не то чтобы хорошо, не в его ситуации могло быть хорошо, но он час уже или больше не мог оторвать взгляда от прозрачной в лунном сиянии тайги на другой стороне ручья, от необыкновенно светлого ночного неба с четкими силуэтами деревьев на нем. И казалось Степану, что никогда не видывал он такой ночи. Потер колючий подбородок, чая остывшего глотнул из кружки. Закурил.
Он сварганил это логово в середке крепких стлаников на случай, если его начнут как следует искать. Вход в заросли был с берега ручья, прямо из воды и незаметный. Дальше надо было неудобно и крутовато лезть метров двадцать по вековечным кедровым сплетениям. Тут, на глубокой естественной терраске — почти в рост можно было стоять под зарослями — у Степана всегда был тайный лабазок для ценных шмоток. Теперь он как следует выпилил по низу мешавший стланик, оставляя крышу над головой. Лежанку и даже стенку сзади и сбоку из лапника соорудил. С вертолета его не увидеть было.
Сегодня вечером, вернувшись с капканов, километров тридцать обежал — семь соболей принес, решил попробовать ночевать здесь. Стланик уже начал ложиться[14] от морозов, и надо было посмотреть, как оно будет. Натянул кусок брезента над головой, костер запалил, соболиные шкурки на пялки натянул и повесил в тепло под брезент. И это жилище, и соболя с привычным кровяным запахом шкурок давали странное хорошее ощущение, что все идет более-менее как обычно и что никто не может спихнуть его с давно устоявшейся жизненной колеи. О Дедке, отцовом отце, опять вспомнил и нахмурился. Каждый год он обязательно ходил на озеро, а теперь вот думал. Карам вздыхал и совал нос глубже в собственный клубок.
Луна встала над лесом, мясистые стланиковые ветви бросили тени на его полянку, даже внутрь кедрового лапника сочилась морозная белизна лунного света.
Утром завернуло ближе к двадцати. Он подмерз перед рассветом, развел костер и повесил котелок. День наступал ясный, небо наверху чистое, но у него в стланике все еще было сумрачно. Ворон неторопливо пролетел, горкая гулко и далеко над тайгой. Деревья пощелкивали от мороза. Стыла природа. Степан курил, грея руки у разгорающегося огня, Карам тоже уселся, пытаясь понять, возьмут его сегодня, нет ли? Белое круглое пятнышко медалью красовалась на черной груди.
— Пойдем-пойдем, хватит прятаться, пусть они прячутся. Сходим... помнишь Дедкино озеро?
Пес встал, повиливая черно-белым бубликом хвоста. Они плотно поели, и полезли по стланику не к ручью, как вчера заходили, а вверх. Карам, будто поняв что-то, не уходил далеко, поджидал хозяина. Пес подныривал под гнутые снегами, извивающиеся, будто змеи, стволы, Степану же приходилось лезть через, идти по ним, а где-то протискиваться, обрывая рюкзак. Когда выбрались наверх, солнце уже сквозило краем сквозь лиственничный лес, желтило березы и Степана. Охотник бодро шел по набитой тропе с рюкзаком и карабином на плече.
Карам, будто споткнувшись, заорал азартно совсем рядом, и Степан глазами увидел мелькавшего в голых ветвях зверька. Поспешил, не выпуская его из поля зрения. Соболь взлетел по вековой листвяшке, быстро перебираясь с ветки на ветку, добрался до вершины и замер, глядя вниз. То-ум! — раздался глухой выстрел. Кот был молодой, с легкой желтой метиной на груди. Карам, видно, столкнулся с ним нос к носу. Степан, радуясь про себя такому фарту — за пять минут добыл — снял шкурку, скатал и положил в рюкзак. Вернулся на тропу. Вскоре Карам забрехал опять. По пути было и чуть в стороне. По глухарю орет, — понял Степан и стал снимать рюкзак. Заволновался даже — они с Дедкой в тот их первый раз тоже варили шулюм из глухаря. Так же собака облаяла, Дедко стрельнул, и Степашка, ему тогда семи лет не было, побежал к падающей птице.
Дед как чувствовал — на другой год надорвался, поднимая телегу с мешками, и за неделю помер — это была их единственная охота вместе.
Степан, высматривая глухаря, щурился против солнца в прозрачные кроны лиственниц, местами снега было немного под ногами, листва замерзшая шуршала, и он двигался осторожно. Карам, увидев хозяина, залился громче, сделал кружок вокруг группы лиственниц и вскочил лапами на одну из них. Петух был за стволом, с одной стороны голова торчала, с другой — черный хвост поленцем вниз. Степан прислонился к дереву и подвел мушку в основание шеи.
Выстрел прозвучал глухо, а чуть спустя громким эхом отозвался на соседней горе. Большая птица, даже не расправив крылья, тяжелым кулем валилась вниз. Карам сунулся решительно, поддел пару раз носом и безразлично отбежал в сторону.
Степан взял петуха за шею и пошел к рюкзаку. Уселся на лесину, взрезал, снял шкурку вместе с перьями, выпотрошил и, отрубив ножом голову и лапы, сунул тушку в пакет, остальное в другой с подтухшей привадой. Хороший, не старый петух, — подумал, надевая рюкзак. — Брусникой еще пахнет.
Дятел подлетел, вцепился в трех метрах от них в березу у самой земли, быстро переложив голову с боку на бок, прицелился уже, видно... Карам не выдержал, посунулся к нему, птица сорвалась с резким криком. Пес проводил его взглядом, обнюхал дерево и на всякий случай писнул.
Вскоре тропа полезла вверх. Шлось хорошо, в обе стороны от тропинки тайга хорошо просматривалась. Взгляд притягивался к уцелевшим во время пожаров высоким, обгорелым по низу, толстым лиственницам, с древними следами сбора живицы[15]. Кроны на них почти не было, и это давало рост молодым, тонконогим, с легкой вязью веточек деревьям. Их было много. На некоторых еще висели рыжие остатки хвои. Бело и чисто было в лесу, будто прибрано и подметено, будто ждали его здесь, и от этого теплее становилось на душе.
Буранный путик вдоль склона наискось пересек тропу. Степан остановился, глянул нетронутую следами буранную просеку, рюкзак повесил на сук, достал из наружного кармана глухариное крыло и пошел влево, там недалеко висел капкан. Собачий лай остановил — Карам ревел азартно метров триста, не дальше, на месте крутился. Степан сунул крыло в карман и быстро пошел на голос. Ай-яй-яй-яй-ай, — захлебывался кобель. Временами лай обрывался, но потом снова несся по тайге отчаянный и злой собачий плач.