Ночью избили майора Гнидюка.
— Связали их с женой спина к спине, — рассказывала, окруженная бабами у магазина, соседка Гнидюков, — надели на головы по контейнеру с икрой. Так их утром и нашли. Все в икре, она обрыгалась вся, чуть вроде не задохлась. А он — того... обоссаный весь сидел. То ли сам обоссался, то ли его...
— Охрана же была?! — качали злорадными головами бабы.
— Ну! Уазик всю ночь дежурил — всего на полчаса и отъехали, говорят. Говорят, специально, — добавляла шепотом. — Один кто-то действовал. Здоровый, как слон. Говорил, от Василь Трофимыча привет передает.
— А вы, чего же, не слышали ничего?
— Слышали, дак и что?
Люди знающие предполагали, что это мог быть и отстраненный Тихий, а мог и Студент, исчезнувший из поселка. Слесаренко попал в этот список только за размеры. Кто-то рассказывал, что недалеко от дома Гнидюков видел мужика, похожего на Степана Кобякова.
Омоновских обысков испугались крепко. Поселок притих. Многие поступили, как Вера Милютина. «Заболели» и не выходили из дома. Как от чумы спасались. Перезванивались.
— Ни хера себе, у меня мужик полтора месяца корячился в тайге, на самых комарах, нам жить на эту икру целый год.
— А вы ментам платили?
— Платили!
— Так, может, не заберут?
— Как не заберут, эти вообще не смотрят, все метут. Семихватский, говорят, в бегах!
16
Семихватский курил, приоткрыв верхний лючок, и думал, что хорошо было бы пожрать жирных и горячих щей. У него сегодня, кроме водки, ничего в желудок не попадало, и казалось ему, что мутная голова светится изнутри синими сполохами — вспыхивает, как спирт, что плеснули в костер. Надо было поесть и поспать.
Был тот тихий вечерний час, что сам по себе обещает отдых. Начинало темнеть, ветер стих, и легкий снежок ровно, как по ниточкам опускался на просеку. Дорога, засыпанная снегом, чуть поднимаясь, уходила вглубь тайги, терялась в серой снеговой завесе. Гор впереди совсем не видно было. Лиственницы стояли тихие, прибранные, тонко расписанные белой пушистой кисточкой. Кедровый стланик то ближе, то дальше от дороги выделялся среди седой тайги густыми темными купами.
Этот день у Василия Семихватского выдался длинным и не сильно удачным — он уже сегодня рассчитывал добраться до какой-нибудь кобяковской избушки, но не получилось.
Сенькин вышел из тайги, отряхиваясь от снега. Подошел к тягачу со стороны Семихватского, сидевшего за рычагами. Тот открыл кабину:
— Ну?
— Проехали чуток... на том повороте, сзади... — Сенькин постучал сапогом о сапог, то ли сбивая остатки снега, то ли греясь. Он был в поднятых выше колена болотных сапогах на два размера больше, китайских спортивных штанах с тремя темно-серыми уже полосками по бокам и ватнике с чужого плеча, из которого торчала худая, как у курицы, голая шея.
— Почему на том-то? — не поверил Семихватский.
— У нас с Вермутом тут сетки висят на озере, значит, тот поворот. — Верхняя губа у Сенькина была порвана когда-то эвенским крючком и заросла синим шрамом. — Возвращаться надо.
— Не путаешь, Сенькин, сука? Загонишь на Якутский тракт...
Сенькин зашел со своей стороны, открыл дверцу и, малосильно, с трудом забравшись на гусеницу, сполз в кабину. Сунул руки к вентилятору, гнавшему горячий воздух от дизеля. В кабине шумел мотор, солярой приванивало.
— Может, нальешь уже, Василь Иваныч? Уже, считай, приехали...
— Терпи, казак, атаманом будешь... Пока зимовье не увижу... — Семихватский потянул на себя правый рычаг и, привстав, высунулся в окошко.
Тягач под рукой не особо опытного водителя толчками разворачивался на месте. Он больше сдавал назад, всей многотонной массой заваливаясь в кусты и ломая березы-подростки. Постоял там, содрогаясь всем телом и пуская громкие струи сизого дыма, потом вывернул на просеку и рванул по своему следу обратно. Дорога хорошо проколела, даже в низинках было не топко — редко где сквозь белую тяжелую гусеничную давленину проступила грязь. Через четверть часа они остановились на поляне возле избушки.
Сенькин, бормоча «как же тут лазиют» и добавляя дряблых ругательств, выползал на гусеницу из узкой дверцы. Спрыгнул, подошел и, заглядывая в глаза Василия, спросил:
— Воду будем сливать с радиатора?
Капитан, не ждавший от него ничего по делу, услышал слово «водка».
— Иди! Водку! Затопи, давай... — потом понял, что тот имел в виду, и добавил: — Не надо тут ничего сливать... наверное.
Он сидел в кабине, рассматривая карту. Прикидывал расстояния, думал, откуда лучше заехать к Кобяку на участок. Так, чтобы беглец понял, что они там. Важно было привлечь его внимание. Надо ввязаться в драку, — бормотал про себя капитан Василий Семихватский — или Васька, как звали его за глаза в поселке, — щурясь под слабенькой лампочкой. Ввязаться, а там посмотрим. По дороге он время от времени думал, как оно все получится, и пока был пьян, видел только победную финальную сцену: Кобяков обреченно выходил из тайги и бросал карабин на снег. По мере трезвения, пространство и время выправлялись, и Васька спрашивал у своих фантазий: что было до того, как Кобяков бросил карабин? Тут обнаруживались кое-какие вопросы.
Васька не боялся Кобяка. Он вообще не умел бояться, и если вдруг чувствовал свою слабину — зверел и лез напролом, чтобы не только он сам, но и никто не усомнился в его смелости. Это, видно, сейчас и происходило. Вспомнил про двух парней, которые не очень понятно как оказались у него в тягаче и проспали почти всю дорогу сзади в будке. Он не знал, как их зовут. Помнил только, что зацепил утром в общаге, куда подъехал за шмотками, и что выпивали несколько раз по дороге. Он не мог сообразить, хорошо ли, что будут свидетели всей этой бадяги? То есть он их и брал-то как понятых, но теперь задумался — не лучше ли этих странных пареньков оставить в Эльчане.
Заглушил мотор, спрыгнул на снег, взял из будки американский армейский вещмешок и пошел в зимовье. Сенькин растапливал солярой печку с прогоревшим верхом, воняло на всю избушку. Парни сидели за столом у окошка, поеживались после теплого кунга[17]. Оба были зеленые — лет по двадцать-двадцать пять. Один невысокий, светлый, со спокойным и умным, чуть рыжеватым от веснушек лицом, другой — выше на полголовы, крепкий, стриженый ежиком с мелкими темными усиками над толстыми губами — болтливый и веселый. Крепыш, любопытно щурясь и посмеиваясь над дедовской техникой, неумело регулировал фитиль в керосиновой лампе.
Сенькин с громким скрежетом закрыл дверцу, и вскоре в печке потянуло-зашумело. Бич сидел на корточках, задница провалилась до пола, и его худые колени торчали выше ушей. Он прижимал руки к теплеющим круглым бокам печки и, вывернув голову, поглядывал на Семихватского. Взгляд, как у большинства бичей от рождения, был вял и безразличен, но что-то внутри него ждало выпивки и было болезненно живо. Семихватский снял серую милицейскую куртку, она у него была рабочая, без погон. Под курткой, на гимнастерке погоны были, снял и гимнастерку, обнажив налитое борцовскими мускулами, желтоватое в свете керосинки тело. Шея и руки по локоть резкой гранью отличались загаром.
— Так вы и правда... — Крепыш удивленно поднял голову.
— Мент, что ли? Мент, мент, — Василий застегивал теплую клетчатую рубашку. — А вы кто будете? Турысты?! Налей по сто пятьдесят, чего сидишь? — обратился он к Сенькину.
— Мы... студенты, — ответил невысокий, спокойно и доброжелательно глядя на Ваську.
— А чего со мной поехали? — Семихватский достал из вещмешка сапоги с меховой подкладкой, потом охотничью суконную куртку, пошитую из какой-то особенной неворсистой шинели. Понюхал ее, стряхнул и повесил на стену.
— Вы сказали, нужна наша помощь... Что дня на два, на три... — пояснил невысокий.
— По тайге покататься, — вставил крепыш, — и еще икры обещали...
— Та-ак. Понятно. Одежда теплая есть?
— Есть! — Оба кивнули.
— Показывайте! — Семихватский затянул горло вещмешка.
Парни принесли два одинаковых красно-черных рюкзака. Сверху по-походному были привязаны спальники. Васька бегло глянул их шмотки:
— Нормально. Студенты, значит. Меня Василий зовут.
— Мы уже третий раз знакомимся, — хихикнул здоровяк, скосившись на товарища.
— Так, ты... — Семихватский ткнул пальцем в худого и спокойного, который помалкивал.
— Семен, товарищ капитан.
— Понял, пойдем, Сеня, снимем ящики... пожрать надо.
Семихватский залез на верх тягача, где в металлическом ограждении была увязана желто-синяя бочка соляры с надписью «Лукойл» и большой фанерный ящик. Поднял крышку:
— Та-ак, одежда, спальник, валенки... вам валенки не нужны? Свечки — целый воз, помолимся... сеть... ага, вот сухари, держи куль, та-ак... больше ничего. Жратвы нет.
Он еще раз все перетряхнул и встал наверху во весь рост, нахмурившись и уперев руки в бока. Темнело на глазах. Холодно становилось.
— Там в будке две большие рыбы, — задрал голову к Семихватскому крепыш. — И у нас еще две банки сгущенки и банка тушенки. Меня Андрюха зовут... — представился, приложив руку к козырьку. Улыбка у него была хорошая.
Семихватский слез с крыши, достал мешок с мороженой рыбой из-под сиденья. Это были два самца кеты, с брачными уже полосами. Обнюхал ее.
— Ничего, вроде, для собак, наверное, держал. Может, поймал где, по дороге...
Капитан отрубил половину рыбины и понес в зимовье. Обшарил свой полупустой баул, нашел еще банку тушенки. Вскрыл, вывалил на сковороду, добавил воды из чайника и наломал туда сухарей из кобяковского мешка, на раскаленную печку поставил. Возле, прямо на дровах, поджавшись, спал Сенькин. И сапоги и ватник сползли, голова пьяно запрокинута и едва не касалась горячего бока печки.
— Сенькин! — громко позвал Семихватский, — Сенькин, твою мать! Иди пожри!
Спящий только мотнул головой и снова засопел. Они поели и завалились спать. Парнишки на одни нары, Семихватский на другие. Когда ложились, проснулся Сенькин. Как будто не пил, только сонный. Присел аккуратно на край нар. Семихватский поднялся на локоть, молча показал на початую бутылку на столе, привернул лампу и снова было лег, но поднялся и налил себе и Сенькину. Выпил и, отвернувшись лицом к стенке, накрылся спальником. Сенькин прикурил от лампы, посидел, глядя на свою кружку, выпил и лег на дрова.