. Оба были зеленые — лет по двадцать — двадцать пять. Один невысокий светлый и спокойный, другой — крепкий, стриженный ежиком с мелкими темными усиками над толстыми губами — болтливый и веселый. Крепыш, любопытно щурясь и посмеиваясь над дедовской техникой, неумело регулировал фитиль в керосиновой лампе.
Сенькин с громким скрежетом закрыл дверцу, и вскоре в печке потянуло-зашумело. Бич сидел на корточках, задница провалилась до пола, и его худые колени торчали на уровне ушей. Он прижимал руки к теплеющим круглым бокам печки и, вывернув голову, глядел на Семихватского. Взгляд, как у большинства бичей от рождения, был вял и безразличен, и только сами глаза в ожидании выпивки болезненно помаргивали. Семихватский снял серую милицейскую куртку, она у него была рабочая, как он называл, без погон. Под курткой на гимнастерке погоны были, снял и гимнастерку, обнажив налитое борцовскими мускулами, желтоватое в свете керосинки тело. Шея и руки по локоть резкой гранью отличались загаром.
— Так вы и правда... — Крепыш удивленно поднял голову.
— Мент, что ли? Мент, мент... — Василий застегивал теплую клетчатую рубашку. — А вы, авантюристы... кто будете? Налей по сто пятьдесят, чего сидишь? — обратился он к Сенькину.
— Мы... студенты, — ответил невысокий, спокойно глядя на Ваську.
— А чего со мной поехали? — Семихватский достал из рюкзака сапоги с теплой подкладкой, потом охотничью суконную куртку, пошитую из какой-то особенной не ворсистой шинели. Капитан понюхал ее, стряхнул и повесил на стену.
— Вы сказали, нужна наша помощь... Что дня на два, на три...
— По тайге покататься, — вставил крепыш, — и еще икры обещали...
— Та-ак. Понятно. Одежда теплая есть?
— Есть! — Оба кивнули.
— Показывайте! — Семихватский затянул свой рюкзак.
Парни сходили в кунг, принесли два одинаковых красно-черных рюкзака. Сверху по-походному были привязаны спальники. Васька бегло глянул их шмотки:
— Нормально. Студенты, значит. Меня Василий зовут.
— Мы уже третий раз знакомимся, — хихикнул здоровяк, покосившись на товарища.
— Так, ты... — Семихватский ткнул пальцем в худого и спокойного, который помалкивал.
— Семен, товарищ капитан.
— Понял, пойдем, Сеня, снимем ящики... пожрать надо.
Семихватский залез на верх тягача, где в металлическом ограждении была увязана желто-синяя бочка соляры с надписью «Лукойл» и большой фанерный ящик. Поднял крышку:
— Та-ак, одежда, спальник, валенки... вам валенки не нужны? Свечки — целый воз, помолимся... сеть... ага, вот сухари, держи куль, та-ак... больше ничего. Жратвы нет.
Он еще раз все перетряхнул и встал наверху во весь рост, нахмурившись и уперев руки в бока. Темнело на глазах. Холодно становилось.
— Там в будке две большие рыбы, — задрал голову к Семихватскому крепыш. — И у нас еще две банки сгущенки и банка тушенки. Меня Андрюха зовут... — представился, приложив руку к козырьку. Улыбка у него была хорошая.
Семихватский слез с крыши, достал мешок с мороженой рыбой из-под сиденья. Это были два самца кеты с брачными уже полосами. Обнюхал ее.
— Ничего вроде, для собак, наверное, держал. Может, поймал где по дороге...
Капитан отрубил половину рыбины и понес в зимовье. Обшарил свой полупустой рюкзак, нашел банку тушенки. Вскрыл в три движения ножом, вывалил на сковороду, добавил воды из чайника и наломал туда сухарей из кобяковского мешка, на раскаленную печку поставил. Возле, прямо на дровах, поджавшись, спал Сенькин. И сапоги и ватник сползли, голова пьяно запрокинута и едва не касалась горячего бока печки.
— Сенькин! — громко позвал Семихватский, — Сенькин, твою мать!
Спящий только мотнул головой и снова засопел. Они поели и завалились спать. Парнишки — на одни нары, Семихватский — на другие. Когда ложились, проснулся Сенькин. Как будто не пил, только сонный. Присел аккуратно на край нар. Семихватский поднялся на локоть, молча показал на початую бутылку на столе, привернул лампу и снова было лег, но поднялся и налил себе и Сенькину. Выпил и, отвернувшись лицом к стенке, накрылся спальником. Сенькин прикурил от лампы, посидел, глядя на свою кружку, выпил и снова лег на дрова.
Не спалось капитану. От горячей еды и чая он стал приходить в себя, и если бы знал дорогу, поехал бы ночью. Он лежал, подложив широкую ладонь под колючую щеку. Муторно было. Тревога эта завелась от двухнедельного пьянства, но и кое-какие нерешенные вопросы были. Компания капитану не нравилась, и то, что уехал, не сказав Тихому, все-таки было неправильно. Да еще ОМОН этот... Он пытался вспомнить, почему Михалыч был против, чтобы Васька поехал за Кобяком, и не мог. Что-то разбалансировалось в башке... Сегодняшнее утро лезло в голову — когда он забирал тягач из кобяковского двора. Капитан хмурился, шмыгал громко носом, он знал за собой грех пьяного геройства... В наказанье ему виделось строгое и спокойное лицо кобяковской Нины. Стояла, накинув ватник на плечи, и молча смотрела, как пьяный Васька суетится вокруг тягача. Ни слова не сказала.
Кобяка вспомнил, тот вообще презирал его погоны и смотрел на него как на ссаного кота. У Васьки кровь закипала. Он ни минуты не сомневался, что сделает мужиковатого Кобяка один на один. Само решение ехать пришло ему этой пьяной ночью, когда, закрыв ресторан «Маяк» на спецобслуживание, пили с икорными барыгами. Те уже знали про ОМОН, и разговор сам собой зашел про то, как будут брать Кобяка. Ничего не стал Васька говорить, не перед кем было метать бисер, прищурился только не без азарта, понимая, что поедет. Ночью, под утро уже, у себя в общаге курил, развалясь в кресле, следил лениво, как Ольга, тряся голыми формами, подрезает закуску.
— Привезу Кобяка, — сказал неторопливо, будто шубу Ольге обещал.
Никогда не плясал под чужую дудку и теперь правильно сделал, что свалил. Приедут, раскачанные, шкафы столичные, руки вразлет, кирпичи об лоб... Никогда они его не возьмут, хоть пять вертолетов пусть будет.
На участок он решил заезжать по короткой дороге снизу и двигаться вверх от зимовья к зимовью. По поводу жратвы капитан не особенно переживал, в зимовьях у Кобяка наверняка были запасы. С такими мыслями и уснул.
17
Гостиница была двухэтажная в один длинный, тускло освещенный коридор с окном в дальнем конце. Все в ней напоминало советские времена: стены неясного коричневато-желтоватого цвета, кондовая полуживая мебель с ободранным лаком, плохо закрывающиеся окна с многими слоями краски на рамах. Даже в люксовом двухкомнатном номере, куда заселился старший опергруппы майор Миронов со своим замом старлеем Егоровым, сифонило отовсюду.
Майор сидел в дальней комнате, глубоко провалившись в панцирную сетку кровати. Лоб наморщил грозно, презрительно и брезгливо поджал губы — как будто решал, надо ли здесь оставаться или переехать в другую. Другой гостиницы в поселке не было, они это уже обсудили.
— Да, сука, не Карибы! Градусов десять, не больше, — произнес задумчиво и раздраженно. — Ей, кто-нибудь!! — заорал он через комнату Егорова в направлении коридора, откуда раздавался топот омоновских башмаков, громкий смех и бряцанье металла об пол.
— Эй, вашу мать! Оглохли там?! — заорал во всю глотку старлей.
Дверь открылась, пригибая голову от косяка, в комнату втиснулся сильно пузатый прапорщик Романов. Если бы не рост да не черная форма и берет, никогда не сказать, что это боец отряда особого назначения.
— Что орем? — спросил прапор, оглядывая комнаты. — Да тут у вас хоромы!
— Старый, скажи кому-нибудь, пусть мне еще пару матрасов принесут и обогреватель, — приблатненно гундося в нос, попросил Миронов.
— И мне! — гаркнул старлей все так же громко, как и звал через дверь. — Он быстро доставал шмотки из длинного вещмешка. Что-то бросал на письменный стол, что-то в выдвинутые ящики.
Романов высунулся в коридор:
— Боец, эй, Кострома... пяток матрасов командиру! Одна нога здесь, другая там! — вернулся в комнату, присел на стул. — За обогревателями послал уже. Ничего эти костромские, сейчас по дороге пару машин тряхнули. Нормально. Одного амбала узкоглазого мордой в снег увалили, крякнуть не успел. В поряде, парни!
— Что, делать нечего, Старый? — взъярился вдруг Егоров, бросил свой вещмешок и, выпучив глаза, выставился на Романова. — Собирайтесь, сказано, сейчас попрем! Что непонятно? Мужиков они трясут!
Старшего лейтенанта Егорова все звали Хапа. Кличку он получил за уникальные способности прихватывать все, что плохо, по его мнению, лежит. «Я так хап — и в карман!» или «Хап, прям ящик в кузов кинули и уехали!» — рассказывал Хапа и улыбался бесстыже. Отсюда, видно, и пошло. Ему было тридцати пять лет, невысокого роста, сейчас он сидел на старом раскладном диване, по-татарски скрестив под собой ноги, в одной тельняшке и трусах. Выставлял местное время на огромных наручных часах. Весь круглый, облитый жирком, бритый налысо, крепкий до невозможности и с маленьким гладким брюшком, свисающим над трусами. Страшно деловой и уверенный в себе. Левое плечо уродовал длинный рваный шрам. Маленькие круглые глаза его, казалось, с ненавистью смотрят на прапорщика. Но тот, давно зная Хапу, только улыбнулся небрежно.
— Яйца поморозишь, — участливо кивнул прапорщик на распахнувшиеся Гошины трузеля.
— Я велел, не ори! — раздался голос Мирона из соседней комнаты. — Пусть поселковые сразу поймут, кто к ним в гости приехал!
Мирон громко и противно заржал. Он всегда говорил врастяжечку и с ленцой. Даже с собственной женой — привычкой стало.
— Старый, охранение выставили из местных? — Хапа начал одеваться, движения были быстрые, речь тоже.
— Ясный пень...
— Машины убрали?
— Убрали вроде «Урал» только на углу стоит. Ничейный. Майор бегает, ищет хозяина.
— Сам? — презрительно сморщился Миронов.
— Ну. Гнется чего-то лишнего. Стряпни какой-то... пирожков домашних привез.
— А не выпить ли мне с ним водченки, пока вы поселок мнете? Что-то он, а наболтает. Ты мне его позови!