Воля вольная — страница 42 из 46

— Ну есть, — не понимая, к чему тот клонит, поддакнул Поваренок.

— Они или совсем не знают, что в стране творится, или сознательно всех преступниками делают!

— Ну ладно... — не согласился дядь Саша.

— Не, дядь Сань, чего ты... Мы браконьеры! Так? Так! Менты и прокуратура, которые нас крышуют, тоже преступники? Так! фээсбэшники, власти местные тоже при делах! Тоже туда же... Ты понимаешь?

Все молча на него глядели. Оно и так все было понятно.

— Что же за страна у нас выходит? Страна воров?!

На этих словах саружи заскрипел снег. Потом кто-то потопал ногами, отряхиваясь. Степан встал, распахнул дверь, в свете фонарика кто-то высокий, укутанный шарфом, обивал сапоги о поленницу. Ушанка, шарф и лицо были крепко в куржаке, и поначалу никто не понял, кто это. Мужик спокойно снял рюкзак, из которого что-то торчало выше его головы, размотал шарф, и все увидели Валентина Балабанова.

— Здорово, ребята... можно, что ль?

— Ничего себе! — поразился Поваренок, двигаясь к дядь Саше. — Ты как тут?

— Шурка-Эвен на «Буране» подбросил.

— Куда?

— До зимовья какого-то. Потом по следам...

— Это я утром ходил, — объяснил Поваренок. — Так, а ты куда идешь?

— К вам... — Балабан снял верхнюю куртку, потом вязаный свитер. Под ним был еще один свитер.

— А откуда знал, что мы здесь? — засмеялся настороженно Колька.

Степан закурил и на улицу вышел. Прислушался. Тихо было вокруг. Он ничего не понимал, и ему не очень нравилось, что на его участке и в его зимовье столько народу.

Балабан поднял телячьи свои глаза на Кольку и молчал. Улыбался только спокойной всегдашней своей улыбкой.

— А ты откуда знал? — спросил дядь Саша Кольку.

— Хм, ну да... — Поваренок засмеялся уже веселее. — Черт, чего не бывает! Один в тайгу поперся. Спьяну, что ли? — в голосе у Кольки были вопросы.

— Спьяну не дошел бы. — Студент внимательно глядел на Балабана. — Я думал, ты... шутил тогда... Есть будешь?

— Чего спрашиваешь? Налейте человеку... давай... — радовался Поваренок.

— Вот, в кружку лей...

— Я не буду, мужики... — Балабан взял кружку, подсел к печке и стал наливать из чайника.

— Да ты что? — не понял Поваренок. — Завязал?

— Пейте, пейте, хватит мне! — Балабан улыбался из темноты.

— Что ты пристал как банный лист к заднице! Я тоже не буду больше... Сюда садись. — Студент выбрался из-за стола. Мисками загремел, накладывая.

— А в рюкзаке у тебя что? — спросил Колька.

— Гитара да спальник, еды маленько...

— Гитара?! — удивился Поваренок.

— Ну... это все мое добро...

— А книжки? — засмеялся Колька.

— Книжки? — Валентин серьезно посмотрел на Поваренка. — Есть одна.

— Рыбы кусок только остался... — подал Студент миску.

— О-кей, у меня лапша корейская, спасибо...

Дядь Саша с Поваренком выпили. Степан отказался. Закусывали молча оттаявшим хариусом. Студент вдруг заговорил. На него приход Балабанова произвел впечатление:

— Ты, Валя, и мужик вроде нормальный, но... как-то... другой ты, какой-то... вот мужики тебя и сторонятся. Ты вроде бича... получаешься!

— Да, я, в сущности, бич и есть... — улыбнулся Валентин.

— Ну, бывший интеллигентный человек! — поддержал Колька.

— Ну ладно, какой ты бич... ты же образованный... — то ли утвердил, то ли спросил Студент.

— Консерваторию закончил. — Балабанов курил, к рыбе пока не притронулся. — Пел в оперном театре. Потом в Чечню уехал.

— Нормально! И чего там делал?!

— В ОМОНе... Добровольцем. Я тогда, видно, глупый был, да и времена другие. Себя искал... Потом... поболтало по свету.

Он был необычен сегодня, это все видели. Говорил как всегда спокойно, но не было в лице привычной его иронии, предлагавшей не относиться к нему серьезно. А может, просто трезвый был...

Замолчали надолго. Думали каждый о своем.

— Сыграй мою любимую, — нарушил тишину Колька.

Балабан подумал о чем-то, неторопливо достал гитару, погрел струны рукой, попробовал и, склонившись так, что лица под челкой совсем не стало видно, замер... и заиграл тихо-тихо красивыми ясными аккордами. И тихо запел без слов, голосом. Очень странно, совсем ни на что не похоже и красиво-красиво. Мелодия была печальная, неторопливая и сильная. Небыстро текла, ширилась, взлетала до небес... потом слова начались... непонятно вроде, но с ними было еще красивее. В Балабанове совсем никакого напряжения не было, печаль вдруг светлой становилась, даже радостной, легко летящей, Валентин задирал голову и улыбался счастливо, но вот голос снова креп, и у мужиков мурашки бежали по коже от разворачивающейся громадной картины жизни. Как это было возможно?!

Все эти высокие и красивые человеческие чувства так не подходили к темноте, хламу и запахам зимовья, что мужикам неловко было глядеть друг на друга. Замерли, как были, ожидая конца. Но мелодия звучала и звучала, добираясь до потаенных углов души, и они слушали и забывали, где они. Студент отвернулся в окошко, лицо закаменело в злой отчаянной угрюмости. Его на части рвало от любви и жалости к Вальке Балабану, к товарищам, к людям вообще, и из-за этой жалости он всем, чем мог, ненавидел это сучье мироустройство, и если бы сейчас ему сказали: кинься в пропасть ради людей — он бы не думал ни секунду. Гитару почти не было слышно, голос звучал настояще, и Поваренок, в мечтах оказавшийся дома среди своего семейства, спьяну пообещал себе, что теперь всегда будет брать с собой приемничек и никогда не будет переключать такую музыку. А Балабан замолчал и заиграл сложные переборы, не сбиваясь, уверенно. Вдруг остановился и, глядя слегка вверх, в темный угол, куда уходила труба печки, в продолжение музыки заговорил в тишине. Он говорил негромко, не по-русски, распевно и ясно, потом снова заиграл.

Длилось это минут тридцать-сорок. К концу у Балабана весь лоб был в капельках пота, волосы прилипли, и он уже не откидывал их. Студент так и сидел, отвернувшись в окно, напряженный, вцепившись клешней себе в голову. Дядь Саша кряхтел, прокашливался и тянул из Колькиной пачки сигаретку — все никак не мог зацепить. Кобяков молчал, он все это время просидел в одной позе, куря и глядя в пол себе под ноги.

— Ну, блин, да-а-а! — произнес после последних аккордов Поваренок. Колька был так серьезен, что на себя не похож. — Что это?

— Реквием Моцарта.

Опять тишина повисла. Поваренок взял сигарету из пачки Степана, тот сунул пальцы в карман, достал спички. Колька прикурил:

— А что ты там говорил? На каком языке?

— Это «Отче наш»... на латыни... Там... пастырь в церкви панихиду читает по нему.

— По кому?

— По Моцарту.

— А музыку сочинил кто?

— Моцарт.

Колька задумчиво, даже одобрительно качнул головой.

— А скажи еще что-нибудь? — попросил. — У меня Санька по-английски говорит, я ничего не разберу, а тут — будто все понимал! Что за черт?!

Балабан неторопливо прятал гитару в чехол. Посмотрел на Поваренка, наморщил лоб и, улыбаясь, сказал:

— Бенедиктус, кви венит ин номине Домини!

— Что значит? — спросил Колька, прищурившись.

— Благословен идущий во имя Господа!

Печка трещала, кто-то из мужиков мелко сплевывал табак с губ.

— Ты зачем пришел? — спокойно спросил Степан из своего темного угла.

Вопрос был серьезный — этого никто не знал. Один Студент о чем-то догадывался. Балабан поднял глаза на Степана:

— Омоновцы завтра тут будут. Они уже летали. Думал, не успею...

— А тебе что? — спросил Кобяков.

— Командира своего встретил, в Чечне вместе были. Редкий человек! Чего хочешь можно ждать. — Балабан говорил спокойно, совсем без эмоций.

— Где встретил? — не понял Колька.

— В поселке. Какая-то спецбригада, видно, если он этими парнями командует... Думал, может, помочь вам получится. — Балабан посмотрел на сидящих за столом, как всегда мягко улыбнулся, но в улыбке этой было что-то, от чего все опять замолчали и задумались.

Валентин стал есть рыбу. Он очень аккуратно это делал. На уголке стола. Все молчали, глядя на него сквозь синеву дыма. Накурено было крепко, приоткрытая дверь не спасала.

— Я много думал, — заговорил Степан Кобяков. — И раньше, и теперь вот. Родственники у меня в Канаде. Звали, тайга, мол, такая же, давай... Как уехать? Кобяковы одни из первых пришли на Охотский берег. Острова Кобякова есть в море, хребет Кобякова... Сколько здесь дедов моих лежит?!

Думал, отсижусь, как-то рассосется... Даже бомбоубежище себе в стланиках приготовил. А позавчера на озеро пошел. Оно когда-то наше было... деда своего вспоминал. Он девяносто шестого года рождения, всякого в жизни повидал. Похлеще нашего пришлось... Но не в этом дело...

Степан разговорился, видно было, что решения его непростые. Колька сидел тихо и с удивлением слушал, за всю жизнь от Кобякова столько слов не услышал. Ему даже странно было, что у Степана дед был, о котором он так вспоминает.

— В нем сила была, не согнешь! — Степан нахмурился и посмотрел на ровно горящий фитиль керосиновой лампы. — Он точно знал, чем живет. И поэтому знал, как жить! Добро — добро, зло — зло! Все! Никто его с этих правил не свернул бы! А я что сейчас? Как сучонка престарелая должен пресмыкаться туда-сюда... Думаете, от хорошей жизни все время в лесу торчу? Смотреть невозможно, что там творится! Какое добро, какое зло? Воры, красиво нарядившись, жизнью управляют, стыд, совесть — все к едреной матери... И знаете, что я понял... — Тут он надолго замолчал. Потом поднял голову: — Слишком мы за свою шкуру трясемся. В этом вся херня. Думаем, только пожрать да попить родились на белый свет, вот и ходим жидко, — помолчал. — Может, есть смысл положить себя за дело? Вон кижуч да кета гибнут, и дело получается. А дали бы слабину, вильнули бы в сторону, и все — на них бы все и кончилось! Может, и нам без этого никак?

Студент крякнул восхищенно.

— Я сейчас очень серьезно говорю! — заволновался Степан. — Может, и лососей и нас одинаково задумывали?! Принцип один! А мы его нарушаем! Может, мы уже вильнули, и обратной дороги нет? Что делать-то тогда? Что я внуку своему расскажу? Ментам платите столько, прокурору столько, кому еще? Президенту? В конверте ему по почте отправлять? И что внуки про меня подумают? Подумают, слабак был дед! Шкуру свою берег! Из-за него и наша жизнь такая паскудная? Или подумают, раз он платил, значит, и мы должны нагибаться, где скажут! — помолчал. — Пусть лучше знают, что их дед зал