На чужбине
Это был странный, почти фантастический день. Густой туман висел над Парижем. И самый воздух, казалось, был пропитан безнадежностью.
Вагнер вышел из дому после полудня и до самого вечера бродил по туманному городу. Тяжелый башмак сильно натер ему ногу, он шел прихрамывая. Но нельзя было вернуться домой без денег: еще вчера Минна сказала ему, что лавочник ничего больше не отпускает в кредит. Вагнеру были должны в редакции газеты, где он помещал заметки о музыке, и в издательстве, которое заказывало ему иногда переложения модных арий для арфы или флейты. Подобные вещицы имели сбыт. Но не везло ему в этот осенний день: в редакции не было приема; в издательстве его просили обождать до среды, а была всего только суббота.
Незаметно для себя Вагнер очутился у Большой оперы. Как его все еще тянуло сюда! Его заветной мечтой было увидать «Риенци» [141] на сцене парижского театра. Почему бы и нет? Когда там ставится всевозможная дребедень. Вагнер слыхал, что иностранцев хорошо принимают в Париже. Действительно, там преуспевали итальянцы и даже немцы. И всякие другие. И только ему, не нашедшему признания на родине, не посчастливилось и в Париже. Он мечтал о славе, но даже безбедное существование оказалось невозможным для него.
К двадцати восьми годам ничего не добиться! Жить в бедности, тратить время на писание чепухи и вот бродить по улицам в поисках каких-нибудь пяти франков! Им не понравился «Риенци». Зато нравятся бездарные «Пастушки из Лиможа»![142]
К театру всё подъезжали и подъезжали экипажи. Вот они — любимцы нового Вавилона, баловни судьбы! Впрочем, судьба тут ни при чем. Предприимчивость при слишком сговорчивой совести…
А вот и музыканты. Изящный Лист, невозмутимый Калькбреннер[143], Шопен. Как плохо он выглядит, бедняга! Но одет изысканно… Вагнер прислонился к колонне, чтобы остаться незамеченным. Его горящие глаза провожали каждого входящего в фойе.
У него был знакомый капельдинер, который устраивал его иногда в ложе. Не попросить ли у него взаймы… ну хотя бы франк? Но, взглянув на старика, Вагнер не решился высказать свою просьбу.
Капельдинер предложил послушать оперу Мейербера.
— Нет, голубчик, хватит с меня «Пророков»…[144]
Вагнер снова вышел на улицу.
Туман сгустился: за несколько шагов уже ничего нельзя было различить. Как будто это не Париж, а Лондон. Вагнер шел почти наугад. Холод пронизывал его, боль в ноге усилилась. А главное, тоска лишала его сил; ему казалось — он не дойдет до дому. Опасно оставаться вот так одному, в тумане. Хорошо еще, что есть кров над головой и жена, которая ждет его. Его ли? Или она думает лишь о деньгах, которые он должен принести? Но можно ли осуждать ее за это, бедняжку? Скорее он должен упрекать себя за раннюю женитьбу.
Минна была домовитая, хозяйственная, бережливая. В прошлом актриса, она тем не менее отличалась совершенно бюргерскими вкусами. Она вышивала и вязала салфеточки, а во время ярмарки приобретала «украшения» вроде глиняных статуэток и разрисованных тарелок — «для стены», как она объясняла. И куда бы их с Вагнером ни закидывала судьба, ни одно из этих изделий не терялось. В какой бы лачуге ни приходилось жить, Минна извлекала их из дорожной корзины, расстилала и развешивала с любовью. Ну и, конечно, портреты актеров и никому не нужные афиши тоже висели на стене. Когда же Вагнер, ненавидевший все эти предметы, особенно афиши и глиняных, покрытых глянцем котов, выговаривал Минне за ее дешевые пристрастия, она спокойно напоминала ему, что не она, а именно он настаивал на их свадьбе; она же предупреждала его, что двум беднякам не стоит связывать друг друга…
Внезапно в тумане перед ним мелькнул большой силуэт собаки. Вагнер бросился вперед. Две недели назад от них сбежал пес, которого они с Минной приютили еще в Риге. Когда им стало совсем плохо, собака продолжала получать свой паек, хотя и соответственно уменьшенный. Они очень привязались к ней. Но, что там ни говорят о собачьей преданности, этот Робер все-таки не выдержал и покинул их. Вагнера побег расстроил, точно вместе с Робером ушла последняя надежда на их благополучие.
Нельзя было сомневаться, что собака, показавшаяся впереди, в тумане, и есть беглец Робер. Та же удлиненная морда, те же свисающие уши. Вагнер окликнул ее, она пустилась бежать. Он, в свою очередь, ускорил шаги.
— Робер, погоди, Робер! — кричал он. Словно хотел объяснить, убедить, что скоро у него будет слава, деньги. «Если она услышит меня и повернет назад, значит, все будет хорошо», — загадал он. И продолжал бежать задыхаясь.
Собака исчезла во мгле. Вагнер опомнился. Он был один среди обнаженных деревьев. Всмотревшись, он сообразил, что находится недалеко от своего дома. Вот сквер, где они иногда сидели с Минной. Он поплелся к ближайшей скамейке и опустился на нее.
Однако что он сказал, этот капельдинер, до того как предложил посмотреть «Пророка»? Он хорошо знал, что делается за кулисами, и назвал фамилию какого-то Дютша. Подтвердилось то, чего Вагнер опасался: либретто, которое он представил в театр, передано другому композитору — этому самому Дютшу, чтобы тот воспользовался им для оперы.
Ну, это мы еще посмотрим! Этот молодчик не имеет никакого права на чужой сюжет! Они думают, там, в дирекции, что для композитора неважно либретто, что его можно так легко уступить. Что оно не выстрадано так же, как и сама музыка!
Сюжет будущей оперы был так же связан со всей его жизнью, как и другие замыслы. Полтора года назад, когда пришлось бежать из Митавы от кредиторов, он попал на корабль во время шторма. В тесной каюте, страдая от качки, тревожась за Минну, которая была еще в более жалком положении, чем он, Вагнер почти в бреду вспоминал легенду о Моряке-скитальце, которую прочитал у Гейне.
Был такой же туман, как теперь, пожалуй, еще более зловещий. Когда он немного рассеялся и на море стало тише, Вагнер вышел на палубу. Рассвет едва брезжил. Два пассажира и матрос тихо разговаривали.
— Мы как раз приближаемся к Норвегии, — сказал один из пассажиров. — Вот тут-то и плыл «Летучий голландец».
— Вы так говорите, как будто сами видели его, — отозвался другой пассажир.
— Спросите матросов. Они вам расскажут. «Летучий голландец» — это обман зрения. Но вместе с тем зловещая примета.
— Эге! — подтвердил матрос. — Как только он появится — тут и жди беды.
— Я читал эту балладу у Гейне, — вмешался Вагнер.
Первый пассажир пожал плечами:
— Но ведь поэты откуда-то черпают свои сведения.
— Расскажите, в чем дело, — попросил второй пассажир, — а то я все слышу: черный корабль, смертельно бледный капитан… И как можно ночью в тумане увидать лицо да еще разглядеть, какое оно: бледное или нет?
— Я сам не видел, — сказал матрос, — а старшие передавали.
— Сюжет легенды приблизительно такой же, как у Гейне, — начал первый пассажир. — За какую-то провинность капитан корабля осужден вечно скитаться по морю со своей командой.
— А она-то за что?
— Все грешны… Ну вот, капитан не смеет пристать ни к одному берегу, он даже не может броситься в воду и утонуть, ибо для него нет смерти. Но после многих лет, а может быть, и веков, приговор был смягчен. Через каждые семь лет проклятому капитану позволено остановиться у какой-нибудь бухты и сойти на берег. О, как оживляется корабль! Матросы начинают суетиться, прибираться. Капитан выходит из своей рубки помолодевший, неузнаваемо красивый. Так преображает человека надежда.
— На берегу невеста ждет, — пояснил матрос.
— Да, видите ли, все дело в том, что капитана должна полюбить женщина. Тогда кончатся его скитания. Правда, он потеряет право на бессмертие, но оно ему и так осточертело… Однако встреченная им женщина должна быть олицетворением преданности и верности.
— Ишь, чего захотел! — сказал матрос.
— Но поскольку идеальную подругу найти трудно, то легенда не имеет конца, как и скитания злополучного капитана. Он возвращается на свой корабль, унылые матросы бредут за ним. И снова начинается буря.
— Какой чудесный сюжет для оперы! — воскликнул Вагнер.
Рассказчик с неудовольствием посмотрел на него:
— Вы говорите так потому, что, вероятно, не имеете никакого отношения к музыке. Подобный сюжет не может вдохновить музыканта. Не представляю себе, как Россини приступил бы к этому, разве лишь под угрозой пытки. Постановщик еще показал бы на сцене черный корабль, возникающий из тумана. Но в музыке, а особенно в опере, выразить идею вечного, заметьте: вечного, скитания по морю, одну навязчивую думу, неизбежное разочарование и повторяющиеся мучения — разве это возможно? Музыка — искусство живое, текучее, и всякое однообразие для нее убийственно.
Вагнер ничего не ответил. Но долго после того разговора мерещился ему «Летучий голландец», обвисшие паруса и бледный как смерть капитан с его безжизненными матросами… Ему слышался вдалеке не то крик о помощи, не то фанфарный призыв на фоне струнных.
В сущности, это рассказ о нем самом. Разве он не скитался все время: то по Германии, то по городам западной России? Разве он не мечтал о верной гавани, о признании? Разве не надеялся на чудо, которое столкнет его с людьми, способными понять его мысли? «Поверьте мне, поверьте в меня, — внушал он издателям, директорам оперных театров, самим музыкантам. — У меня столько замыслов, столько планов! Поверьте, и произойдет чудо. А вы, о, вы станете благодарить меня!»
Отчего так скверно повернулась его жизнь? Должны же быть какие-то причины. Косность вкусов, невежество. Это и Бетховена терзало…
Плохое утешение! А если поразмыслить и отнестись достаточно строго к самому себе, то не придется ли признать, что он все еще стоит на перепутье? Что-то бродит в нем, ищет выхода, что-то накапливается, близится к взрыву. Но взрыва еще не было.