Когда я слышу дурное о Вагнере, мне вспоминается одно его письмо. Во время своего изгнания он писал в тюрьму друзьям — Реккелю и Бакунину. Письмо не дошло по адресу, но, к счастью, не попало и в руки тюремщику. Оно вернулось обратно. Вагнер показал мне его, когда я был у него в Мюнхене.
К сожалению, моя память в последние годы сильно ослабела. Зрительной я никогда не отличался, только слуховой. Поэтому я не могу прочитать вам это письмо наизусть. Но, уверяю вас, дурной человек неспособен написать те горячие, братские слова, которые я прочитал. Они меня глубока тронули.
Но есть и более сильные доказательства. Если слов я не помню больше, то моя музыкальная память осталась при мне. И я обращаюсь к музыке. Я пою своим уже потерянным голосом партии Риенци, Тангейзера, Тристана, пою «Ковку меча», либо, закрыв глаза, воспроизвожу мысленно целые страницы партитур Вагнера. И я продолжаю верить в моего друга.
Простите, если я нескладно выразил свои чувства. Если бы я мог не говорить с вами, а только петь и играть, вы скорее поверили бы мне. Но я утешаю себя тем, что эти сильнейшие доказательства существуют. Я надеюсь на потомков: они во многом разберутся и отбросят всю шелуху. А музыка останется.
Дорога Тристана
1
Молодой человек и юная женщина — Ганс Бюлов и Козима — отпустили лодочника. Они остановились у палаццо дожей, но решили не осматривать его. Было уже поздно; они засиделись у Вагнера: пришли к нему, чтобы передать привет от Листа, и просидели несколько часов. Бюлов предупредил, что если попадешь к Вагнеру, то не скоро уйдешь. Так и произошло. Вагнер был в ударе, много играл и пел. Козима несколько раз вскакивала с восклицанием: «Ах, уже пора!» — и снова садилась.
— Надо сказать, наше итальянское путешествие проходит довольно удачно, — сказал Ганс Бюлов.
Козима поморщилась. Какой дотошный! Она ведь знает, что они в Италии. Не проще ли было сказать: «Наше путешествие проходит довольно удачно», или даже: «Путешествие проходит удачно…» Но Ганс любит точность, пунктуальность. Через два дня после их свадьбы он сказал отцу Козимы:
— Жена просит передать вам привет. Она скоро придет.
Отец широко открыл глаза:
— Какая жена?
— Моя, — серьезно ответил Ганс.
— И ты полагаешь, я незнаком с ней?
Лист смеялся до слез, рассказывая об этом Козиме.
— Я уж подумал, что он успел жениться на другой!
… Венецианский вечер плывет над лагуной. Так, кажется, пишется в книгах? Ганс поднял глаза к небу и вздохнул.
Сейчас скажет: «Как много звезд! И это всё — миры!»
Нет, он молчит. Слава богу.
— Посидим здесь, — сказала Козима. — Вечер на редкость теплый.
— Как много звезд… — начал Бюлов.
— … и это всё миры.
— Что ты сказала?
— Ничего… Не находишь ли ты, что Вагнер слишком самонадеян?
— Такие слова неприменимы к Вагнеру.
— Почему?
— Потому что к нему нельзя подходить с обычной меркой.
— Все-таки он влюблен в себя. И все время позирует. Когда я шесть лет назад увидала его впервые, он показался мне прежде всего актером, комедиантом. Я была девчонкой тогда, но поняла.
— Тебе было шестнадцать лет, — мечтательно сказал Ганс.
«Быстро сосчитал», — подумала Козима.
— А ему сорок. Он ведь на два года моложе твоего отца. А теперь ему сорок шесть.
— У тебя хорошие способности к арифметике! — раздраженно отозвалась Козима. — Но скажу тебе, что он мне и тогда не понравился.
— А твой отец говорит, что ты тогда же влюбилась в Вагнера.
— Мой отец часто говорит несообразности. И он удивительно любопытен к чужим делам и чувствам. И всегда попадает пальцем в небо.
— Если бы я не знал тебя, Козима, меня очень огорчил бы такой отзыв о твоем отце…
— …«и о моем учителе», — подсказала Козима. — А ты думаешь, что знаешь меня?
— Полагаю, что знаю.
Козима промолчала.
«Чудное небо, — думала она, — и всюду счастье. Всюду. Когда же оно придет ко мне?»
— Эти отрывки из новой оперы Вагнера, — начал Бюлов, — удивительны. Любовь и смерть. Любовь рядом со смертью.
— Этого я не понимаю, — холодно сказала Козима.
— И как он умел преобразить легенду!
— Ты ее знаешь? — торопливо спросила Козима.
— Кого?
— Легенду, разумеется.
— А я думал — женщину.
— Значит, была женщина?
— Ты же встречала ее в Цюрихе.
— Ах, эта жена купца? Красивая.
— Очень.
— Но какая-то… без костей.
Бюлов пожал плечами.
— Расскажи мне сначала про легенду, — вновь начала Козима.
— Да ведь ты ее знаешь.
— Нет, я знаю только сценарий Вагнера. А ты сам сказал, что это не одно и то же. И Вагнер так говорит.
— Видишь ли, существуют несколько средневековых легенд о Тристане и Изольде. Но они скорее забавные.
— Забавные?
— Ну да. О том, как остроумная королева обманывает своего старого мужа.
— Вот как!
— Существуют так называемые кочующие сюжеты. Наиболее распространенные из них, обнаруженные дальнейшими изысканиями…
«Есть люди, — думала Козима, — которые даже о прекрасном говорят так, что отбивают всякую охоту слушать».
Она была несправедлива. Ученики Бюлова всегда слушали его с интересом, а музыканты оркестра ценили его искусство говорить коротко и убедительно. Она была чудовищно несправедлива и сознавала это.
— В одной из легенд рассказывается, — продолжал Ганс, — как при дворе короля Марка жил юноша, по имени Тристан. Но король был бездетен, и, хотя очень любил Тристана, он задумал…
— Ну хорошо, я поняла. Тем более, что и в опере Вагнера то же самое. Теперь расскажи о жене купца.
— О Матильде?
— А разве есть другая жена купца?
— Да нет… Ты так перескакиваешь с одной темы на другую.
— Угу!
— Что ты этим хочешь сказать?
— Что я перескакиваю с одной темы на другую.
Бюлов снова пожал плечами.
— Это было еще в Цюрихе, куда Вагнер бежал после дрезденских событий.
— А это правда, что ему угрожала смертная казнь?
— Как будто ты этого не знаешь!
— Ну, продолжай.
— Вагнер переехал в Швейцарию и там познакомился с Отто Везендонком.
— Это и был старый муж остроумной королевы?
— Отто не стар. Ты же его знаешь. Любезнейший человек и большой ценитель музыки.
— И она, кажется, совсем не остроумна…
— Отто был восхищен Вагнером и предложил ему поселиться рядом с его виллой.
— Действительно, забавно!
— Что же тут забавного?
— Ничего. Продолжай.
— Матильда была очень молода, чуть старше тебя, и восторженна. Вагнер, конечно, неинтересен внешне: тщедушный, неуклюжий.
— Я же его видела!
— Ну да, ты его видела. Значит, можешь судить. Но его внутренний богатый мир, гениальность, остроумие, его музыка — все это не могло не произвести впечатления на молодую женщину.
— Знаешь, мне стало как-то скучно слушать. Обыкновенный пошлый роман.
— В том-то и дело, что не совсем обыкновенный. Совсем не обыкновенный. И даже трогательный.
— Да?
— У нее был муж, у Вагнера жена.
— Эта вульгарная Минна? Я помню: ужасно крикливая. Кстати, куда она девалась?
— Они разошлись. Бедняжка сильно хворает.
— Значит, он почти свободен?
— Я вижу, тебе ее не жалко.
— Ни капельки… В чем же заключалась необыкновенность того романа?
— В том, что они с самого начала отказались друг от друга, хотя и продолжали друг друга любить.
— Откуда ты все это знаешь?
— Я не могу этого знать. Но я этому верю, — сказал Ганс с чувством.
«Все-таки он благородный человек, — подумала Козима. — И у него сейчас такое хорошее лицо, когда он говорит обо всем этом».
— Если хочешь знать, меня это не восхищает, — сказала она. — Отказываться всякий умеет.
— Ты думаешь?
— Особенно, если грозят разные неприятности. А вот завоевать, удержать!.. Мне нравятся те, кто не отказываются.
— Но если это связано с несчастием других?
— Не знаю, — сказала Козима.
— Вот и в легенде тоже отречение. Король Марк любил Тристана. А эта обязывало…
«Любовь, любовь, — думала Козима, — сто пудов любви… И как не надоест! А я вот хотела бы посмотреть на художника, который хорошо описал бы нелюбовь! Показал бы, как люди не любят и как им холодно от этой нелюбви».
А вслух она сказала:
— Мне совсем не нравится этот ноющий, печальный Тристан. Другое дело — Зигфрид. Свободный, смелый, полный жизни!
— Свободный? Что ты, девочка? Свободных людей не бывает. И богов также.
«Да, он умен, — продолжала думать Козима. — И талантлив. И я просто не знаю, что мне нужно».
В сущности, никто не выдавал ее насильно. Отец спросил, нравится ли ей Ганс Бюлов. Так как она привыкла к Гансу, ученику ее отца, то ответила:
— Да, он очень мил.
— Что бы ты сказала, — спросил тогда Лист, — если бы этот мальчик…
Козима покраснела, как вообще краснеют девушки в таких случаях, и, в свою очередь, спросила:
— А зачем тебе так хочется сбыть меня с рук?
— Мне этого совсем не хочется. Но я желаю тебе счастья. И я хочу, чтобы еще при моей жизни…
— Но ведь ты еще молодой. И будешь жить долго.
Потом она сказала с притворной печалью:
— Да! Я ведь некрасива. Не то что Бландина.
— Ты отлично знаешь, что твоя «некрасивость» не мешает тебе нравиться многим людям. Поклонники Бландины не раз предпочитали тебя. Так что…
И она согласилась, неизвестно почему. И была, в сущности, довольна. И только через два месяца на свадьбе Бландины, уловив в лице сестры какое-то восторженно-растерянное выражение — совершенно такое же, как у Эмиля Оливье, жениха Бландины, — подумала:
«Так вот как оно бывает! Впрочем, мы с ней такие разные!»
А у Ганса был такой же солидно-благодушный вид, как и всегда. И Козима представляла себе его приблизительный разговор с Листом, который мог состояться за два месяца до того.
— Ты что-то грустен, мой мальчик. Я замечаю это в последнее время. Может быть, Козима тебя обижает?
— О, что вы!
— Она ведь умеет обижать, не правда ли?
Ганс молчит.
— Скажи по совести: как ты к ней относишься?
Ганс краснеет:
— Ведь вы знаете…
— По правде говоря, нет. Но если ты предложишь ей руку, я думаю, она не будет против.
— Вы были всегда так добры ко мне…
— Видишь ли, она незаурядный человек, но мятущийся, трудный. И мне кажется, что ты со своим спокойствием и уравновешенностью как раз к ней подходишь.
Ганс опускает глаза и повторяет:
— Вы были всегда так добры ко мне.
Какая двойственная фраза! Что она означает? «Вы были всегда так добры ко мне и теперь даруете мне счастье, благодарю». Или: «Вы, право, „слишком балуете меня, будьте же добры и впредь: не накидывайте мне петлю на шею!“»
Но отец истолковывает слова Бюлова лишь в одном смысле. И все решено.
И вот уже два года прошло.
— Тебе холодно? — спросил Бюлов.
— Нет. Или… да.
— Тогда вернемся в гостиницу.
— Нет, все-таки Вагнер ужасен. Пользоваться чужим гостеприимством и вообще чужими услугами…
— Ты сегодня говоришь не то, что думаешь.
— Говорят, он мелочный, злой, завистливый. И страшно неблагодарный.
— Это говорит твоя мачеха, княгиня Витгенштейн.
— Сама знаю, как ее зовут. Незачем называть еще и титул.
— Она просто завидует Вагнеру. Ей кажется, что его слава затмевает славу Листа. И ей ли судить о таких людях?
— Пожалуй, мне действительно холодно.
— Так вернемся… И что можем мы, маленькие люди, знать о гениях?
— Почему ты говоришь: «мы»? Ты считаешь себя маленьким человеком?
— Все, знаешь ли, относительно.
— Не смей называть себя так! Ты выдающийся музыкант! Я не хочу быть женой маленького человека!
— Я — исполнитель. По сравнению с такими величинами, как Лист или Вагнер…
— Как же ты посмел жениться на мне?
— Козима, что с тобой сегодня?
— Я знаю, — запальчиво продолжала она, — ты скажешь: «Ну, а ты сама? Ты даже по сравнению со мной, „маленьким человеком“, ничтожество! Никаких талантов! И даже красоты нет. Обыкновенная дурнушка, навязанная мне твоим отцом. Бландину небось не предложил мне!»
— Козима!..
— А разве она не нравилась тебе раньше?
— Ты знаешь, что она была равнодушна ко мне.
— А ты к ней?
— Право, с тобой невозможно разговаривать!
Козима заплакала, но скоро взяла себя в руки.
— Я что-то нервничаю сегодня.
— Тебе холодно.
— Мне всегда холодно.
— Мне жаль, что я тебя расстроил.
— Вовсе нет. Видишь ли, Вагнер порядочный выдумщик. И эту Матильду он придумал. Никого не было, кроме этой глупой Минны.
— Нет, Матильду он не придумал.
Козима встала:
— В самом деле, пора вернуться. Я проголодалась. А ты?
— Нет, — ответил он грустно.
Но поднялся, укутал плечи Козимы спадающей мантильей и последовал за ней, прислушиваясь к песне гондольера, доносящейся издалека.
2
В то время как Козима думала о художнике, который сумеет описать нелюбовь, Вагнер доигрывал последние аккорды «Тристана». После ухода молодых гостей он с нетерпением взялся за партитуру.
Перед ним расстилалась широкая спокойная лагуна, уже потемневшая. Только фонарики гондол блестели и двигались в разные стороны. Огонек свечи колебался, ноты на столе были слабо освещены. Но Вагнера это не останавливало. Он писал бы и в темноте.
Вдохновение приближалось, и он уже забывал и не помнил, что было недавно, как прошел этот день. Он провел его где-то в Бретани, в угрюмом замке, где верный оруженосец, еще не старый человек, приютил младенца. Сироту назвали Тристаном[153] потому что он был рожден в печали: его мать умерла, едва дав жизнь сыну, а отец не вынес разлуки с любимой, убил себя. Так две сестры — Любовь и Смерть, обе рядом, — стояли у колыбели Тристана, запомнили его и удалились, чтобы через двадцать лет явиться к нему снова.
Ласковый венецианский день был хорош, но Вагнер не замечал синевы неба. Северная буря была ему роднее, чем свет Венеции, и добрый воспитатель Тристана ближе, чем любой друг. И, когда появился этот приятный Ганс Бюлов с его ершистой злюкой-женой, Вагнер принял их приветливо, но говорил не с ними, а со своими образами. Так безумный свободно обращается к своей галлюцинации в присутствии посторонних. Но безумные очень хитры: никто не догадывается о присутствии невидимого собеседника. Бюлов и носатая дочка Листа были уверены, что хозяин в восторге от их общества, а он в это время обучал Тристана философии, читал ему стихи, а потом садился за рояль и играл, когда становилось невмоготу и слова изменяли ему.
За время разговора с посторонними людьми прошло не три часа, а целых двадцать лет, в течение которых юный Тристан успел обучиться всем наукам, приличным его возрасту и происхождению, и даже попасть в Корнуэльс во дворец к королю Марку, брату его матери, счастливой и несчастной Бланшефор. Король Марк был бездетным, а Тристан обладал способностью привлекать к себе сердца добрых людей.
— А злых?.. — внезапно спросила Козима.
Вагнер провел рукой по лбу, как бы очнувшись.
— Злым он внушал ненависть… Но придворные завистники понимали одно: раз король так привязан к своему племяннику, то сделает его своим единственным наследником. И этому надо помешать.
— Почему вы решили перенести действие из средневековья в языческие времена? — Это спросил Бюлов.
— В древности люди были сильнее, крепче духом. И более цельными.
…В Бретани море дышало свежестью, а в Корнуэльсе Вагнеру было душно из-за ненависти придворных. Для того чтобы лишить Тристана наследства, они решили найти для короля жену. У короля будут дети, а родной сын всегда ближе приемного. Вот и не достанется молодчику богатство.
Тристан знал об этих намерениях. Из гордости, из презрения к завистникам, из пренебрежения к этому будущему наследству он и сам стал уговаривать короля вступить в брак.
— Сын мой, — сказал король Марк, — мои годы прошли. И разве нужна мне другая любовь, кроме привязанности к тебе? И где та женщина, которую я мог бы любить, как тебя?
— В Исландии, — отвечал Тристан, — живет Изольда Белокурая, волшебница и дочь короля. Я берусь добыть ее тебе в жены.
— Ну, если так, — мог бы ответить король, — я готов согласиться, чтобы угодить тебе.
Тристан со своей дружиной отправился в Исландию. Он бывал в этой стране, воевал и на поединке убил витязя Морольда, с которым дочь короля была помолвлена. И, как полагается, после битвы он послал Изольде голову ее жениха.
В этом поединке Тристан был смертельно ранен, и только Изольда, искусная во врачевании, могла вернуть ему жизнь. Ее мать знала таинственные свойства трав и научила Изольду распознавать их. Был у нее и любовный напиток… на тот случай, если придет время выдать дочь замуж.
— Стало быть, Изольда и этот Морольд уже выпили любовный напиток? — Это спросила Козима.
— Нет.
— Почему?
— Потому что… — Вагнер запнулся, — Изольда разузнала об этом и велела своей служанке спрятать зелье.
— Понимаю, — сказала Козима.
Что же оставалось делать обреченному на смерть Тристану?
Одинокий, нищенски одетый, приплыл он в рыбачьей лодке к дочери короля и назвался вымышленным именем «Тантрис».
— Ему так дорога была жизнь? — спросила Козима.
— Тогда… да.
— Не находите ли вы, что это немного некрасиво?
— Такой поступок был вполне в духе времени, — пояснил Бюлов. — Это ведь не наши современные гуманисты.
Вагнер молчал. Бюлов сказал Козиме:
— Вот видишь: ты его сбила.
— Нет, — сказал Вагнер, — я помню.
Еще бы не помнить, как Тристан впервые увидел Изольду! Но кровь текла из его ран, и он лишился сознания. Изольда обмыла раны неизвестного юноши, умастила их целебным бальзамом, перевязала их и любовалась его бледным лицом, которое покоилось на ее руках. Но по зарубке на мече викинга она узнала своего врага. И так как она поклялась отомстить убийце, то занесла руку с мечом…
— Она выронит меч, — сказала Козима.
— Тебе уже, оказывается, все известно…
— Но, милый Ганс, это только начало. Если Тристан погибнет в первом действии, о чем же пойдет речь дальше?
— Это даже не начало, — сказал Вагнер. — В опере этого не будет. Все начинается с прибытия в Корнуэльс. Родители Белокурой Изольды считали для себя большой честью сватовство короля Марка. И корабль с невестой отплыл от берегов Исландии.
— Как же мы узнаём о прошлом?
— Из признаний Изольды.
— Да, — сказала Козима, — зачем ей мстить за жениха, которого она не любила.
Вагнер впервые внимательно посмотрел на Козиму.
— А какова роль любовного напитка? — спросил Бюлов. — Я что-то не помню.
— Не знаю, — ответил Вагнер. — Мне он совершенно не нужен. Какое зелье, какая посторонняя сила может сравниться с силой взгляда? Зачем любовный напиток тому, кто уже опьянен любовью. Пусть прибегают к нему те, кто не знают любви и недостойны ее…
Он чаще обращался к Бюлову, чем к Козиме, и, видимо, дорожил его мнением. Иногда он как бы забывал о них обоих, но когда приходил в себя, то поднимал глаза прежде всего на Ганса, как бы спрашивая: «Так ли?» Несомненно, он играл для Ганса, а Козима была для него лишь случайной гостьей. Осененная «двойной благодатью» (отец — гений, муж — большой талант), она не имела самостоятельного значения.
— Ну и что же? — подсказала Козима. — Не сдержала клятвы, — а дальше?
— Изольда скрыла свою любовь. Тристан почтительно удалился, как только силы вернулись к нему. А затем начинается опера.
Сидя у фортепиано, Вагнер говорил:
— Теперь я полюбил ночь. В ней великое утешение. Недаром Новалис[154] посвятил ей свои гимны. Все, что при свете дня гнетет нас своей суетностью и ложью, исчезает в благодетельном мраке ночи. И я зову ее, как друга…
Он играл вступление. Козима прислонилась к оконной раме, скрыв лицо за занавеской. Бюлов, сжав ладонями лоб, также напряженно слушал.
Когда музыка смолкла, Вагнер спросил слабым от волнения голосом:
— Не правда ли, ночь и смерть прекрасные сестры?
— Нет! — вскричала Козима. — Я даже не хочу слышать об этом. Смерть — это разрушение, уродство! А музыка полна жизни. Это гимн любви, а не смерти!
— Эта музыка волнует, но не пугает, — сказал Бюлов.
— Смерть не должна пугать, — возразил Вагнер. — Она избавительница!
— Какая бессмыслица! — Козима приложила платок к глазам и порывисто отняла его. — Я понимаю борьбу, пусть долгую, неистовую, но сдаваться самому… Я, по крайней мере, постараюсь прожить до ста лет!
Она прожила немногим меньше — девяносто три года.
Во второй раз Вагнер обратил внимание на Козиму, потому что в эту минуту она была поразительно похожа на Листа. И в зеленых, листовских, глазах горел тот же знакомый огонь.
Больше Вагнер не играл для гостей, но, не желая расставаться с Тристаном, прочитал им стихотворный сценариум первого действия. Козиме не понравились стихи. После музыки они казались незначительными, хотя вообще были удачны.
— Я хочу познакомить публику с сюжетом оперы, — сказал Вагнер, — а в музыке стихи растворяются.
«И очень хорошо», — подумала Козима.
3
Они ушли, а Вагнер не сразу вернулся к своей работе: он сидел за столом, вспоминая и размышляя.
Надо писать так, как бог на душу положит. Никаких предвзятых теорий, никаких правил, вы развить то, что чувствуешь, вот и всё.
Легко сказать. Любой неопытный юнец выражает свои чувства наудачу; Вагнер и сам был некогда таким юнцом. И что же? Высказываясь в жару, в лихорадке, которые он ошибочно называл вдохновением, он был бесконечно далек от истинного чувства. Как мучили его эти первые непонятные поражения!
Теперь он знает, в чем дело. Он не выражал свои чувства тогда, в юности, он просто описывал их. А описания — это гибель для искусства. Сказать: «Я вас люблю» — вовсе не значит выразить любовь. А в искусстве убедить еще труднее.
Здесь нужны годы работы, учения, вся жизнь без остатка, вся воля без малейшего отвлечения. Чтобы заслужить право на вдохновение, надо изучить все правила, овладеть всеми теориями и потом отбросить их. Работаешь трудно, мучительно… как вол, — да, это верное сравнение, чувствуешь, что вот-вот грохнешься на землю, и вдруг в один благословенный миг отделяешься от земли — скользишь, летишь и начинаешь сочинять так, «как бог на душу положит».
Только не оставляйте меня, милые призраки. Я хочу быть на корабле, где Изольда проклинает море и рассвет, а верная служанка Брангена боязливо смотрит на свою госпожу, не понимая ее гнева.
— Госпожа так бледна… Но скоро все кончится. Вот уже виден берег.
— О чем поет этот матрос, Брангена? Вели ему замолчать.
— Он поет о тоске и о родине. Но его песня светлеет. Уже виден берег.
— Ах, зачем ты говоришь мне об этом!
— Госпожа, ведь это большая честь — сделаться королевой Корнуэльса!
— Я потеряла свое царство, Брангена. Я даже не обрела его.
А ветер свистит.
— О чем он поет, этот матрос? Вели ему замолчать. И позови ко мне Тристана. Этот трус не показывается мне на глаза.
— Он не трус, госпожа. Он храбро сражался.
— Ах, что ты знаешь! Зови его, Брангена, и налей нам вина. Того, что я приготовила этой ночью.
— О!
— Не медли. Берег уже близок…
— Госпожа так бледна…
— Перестань! Скоро я буду еще бледнее. И скажи матросу, чтобы он замолчал.
Но песня матроса звучит громче, оттого что близится берег.
Тристан:
— Ты звала меня, госпожа?
— Да. Ты у меня в долгу. Ты это знаешь?
— Да.
— Я еще не получила выкупа за голову Морольда. И за свою хитрость и коварство ты не понес наказания.
— О, я глубоко наказан.
— Я простила бы то, что ты обманом спас свою жизнь. Но то, что ты пришел сватать меня за другого, притащил меня, как добычу, на этот остров…
— Не как добычу, госпожа. Исландский король дал согласие.
— А я?.. Ты молчишь. Хорошо, забудем вражду. Выпей из этого кубка за будущую королеву.
— Я повинуюсь.
— А, ты повинуешься? А если я скажу, что в этом кубке отрава?
— Тогда я повинуюсь вдвойне.
— Смотри, я не лгу! Я никогда не лгала, Тристан!
— За будущую королеву Корнуэльса!..
— Мне половину! Мне!
И она выхватывает кубок из рук Тристана и жадно пьет. И он не мешает ей в этот миг их высокого счастья.
Но — о, горе! — они остаются жить.
Потому что жалостливая Брангена заменила напиток смерти любовным напитком, который исландская королева предназначила для жениха и невесты. Брангена совершила двойное вероломство. Но к чему твой напиток, девушка? Что может быть сильнее взгляда? Зачем любовный напиток тому, кто уже опьянен любовью? Ты хотела поджечь пожар?
— Нет, госпожа, я хотела спасти вас!
А на берегу уже толпятся люди, встречающие корабль. И матрос громко поет хвалу земле.
4
Когда пришлось бежать после революции из Дрездена и поселиться в Швейцарии, Вагнер не сразу понял, что произошло и как он станет жить дальше. Скрываясь некоторое время у Листа в Веймаре, он еще строил планы дальнейших работ, но, очутившись в Цюрихе одиноким политическим изгнанником, понял всю безнадежность своего положения.
Революция подавлена. Стало быть, все мечты художника неосуществим мы. Какая цель, какой смысл в творчестве? Снова продавать его, опять развлекать магнатов? Да они и сами будут преследовать его.
И сразу же подъем, который держался несколько месяцев, состояние экзальтации, которое поддерживало Вагнера в Дрездене, а потом в Веймаре у Листа, сменились отчаянием.
Продолжать борьбу? Но возможна ли она? Сколько лет человечество пыталось переделать мир, а многого ли достигло? Все то же неравенство, несправедливость, торжество злых сил, море крови. Не обречен ли человек с самого рождения? Не обречено ли все человечество?
Пять лет после «Лоэнгрина» он не сочинял музыки. Зато старался уяснить себе самому свои взгляды на искусство и писал теоретические труды. «Опера и драма» была среди них самой последовательной и ясно изложенной книгой.
В Цюрихе жизнь проходила печально. После блестящих лет в Дрездене он попал в сонный город, где не было никакой надежды увидеть практические результаты своей работы. Наступила какая-то новая эпоха, сумеречная, печальная, бездейственная. Но может ли он жить такой жизнью? Нет, ни в коем случае! Как же помочь себе?
Природа? Да, она прекрасна. Но даже природа не может утешить тебя, если ты не свободен. Руссо и Лист, каждый в свое время, восхищались альпийскими пейзажами, но в их власти было в любой день их покинуть. Должно быть, прекрасный вид расстилался перед Прометеем, прикованным к скале. Надо полагать, этот вид достаточно ему опротивел.
Вагнера мучила тоска по людям. Тоска эта, похожая на острый физический голод, заставляла его быть терпимым. Он был готов даже окружить себя дураками, только не оставаться одному со своими мыслями. С детства он испытывал жгучее желание непременно делиться с кем-нибудь всем, что его волновало: здесь, в Цюрихе, он даже плакал иногда оттого, что не с кем поговорить.
Но его терпимости ненадолго хватало. Совсем не дураки, а, напротив, умные, образованные люди, вроде поэта Георга Гервега, встречались ему в Цюрихе, но даже Гервег не мог понять его всецело, тем более что был равнодушен к музыке и только притворялся, что любит ее.
Минна была рядом. Она не переставала сетовать по поводу утерянного блестящего положения. Бакунина и Реккеля она уже не бранила при Вагнере — он категорически запретил ей это, — но знакомым, описывая райское дрезденское житье, все время жаловалась на дурную компанию, погубившую ее мужа.
Ее характер испортился, она сделалась раздражительной, мнительной. Женщины казались ей опасными, даже Эмма Гервег, известная своей преданностью мужу.
Вагнер пробовал урезонить Минну:
— И тебе не стыдно? Ведь ты же знаешь, что Эмма не выносит меня.
— Ничего не значит. Женщины часто не выносят тех, кого втайне боготворят.
— Ты делаешь успехи в психологии. Но у тебя расстроено воображение, поверь мне!
Спорить с ней было трудно: в последнее время у нее развилась болезнь сердца и тяжелые объяснения разрешались непритворными припадками Минны. Разговоры об искусстве раздражали ее. На все увещания Вагнера она отвечала одно и то же:
— Мне не следовало выходить за тебя.
А их серебряная свадьба уже близилась.
Странно, что на первых порах Минна подружилась с Матильдой Везендонк — полной ее противоположностью. Матильда была женой богатого купца, или, как принято говорить, негоцианта. Их дом был полная чаша. А сама Матильда — совсем молодая, с ее тонким, чистым лицом мадонны — была лучшим украшением этой семьи.
Но юная женщина, хрупкая и молчаливая, была скорее печальна, чем весела. Она выросла в достатке, близкие ее баловали, муж ни в чем не отказывал. Но с самого детства что-то угнетало ее — она не могла радоваться от души.
В этом доме Вагнер бывал часто, оттого что у хозяев был хороший рояль и они любили музыку. Матильда говорила мало, но умела слушать — редкий дар в женщине. Вагнер помнил, как, бывало, Шрёдер-Девриен — умница и гениальная певица — слова не давала ему выговорить и слушала только себя. Подобные собеседники были неприятны Вагнеру. А Матильда, она не просто слушала, она вся превращалась в слух. Ее подвижное лицо отражало все, о чем говорил собеседник; глаза, и без того большие, широко открывались. О таком слушателе можно было только мечтать.
Когда Вагнер начинал играть, Матильда усаживалась где-нибудь в углу. И какой безотрадной казалась ей вся ее спокойная, благополучная жизнь, как хотелось быть Сентой, Елизаветой, Эльзой[155], — пусть даже погибнуть, как эти женщины! Мир сказки, легенды, откуда он возник? Ведь бывают и в жизни чудеса. Иначе, как узнал о них художник?
Пять лет продолжалось дружеское общение с добросердечными людьми: Отто Везендонком и его женой. Вагнер привык считать себя в их доме своим человеком. День, проведенный без Матильды, казался ему потерянным. Только благодаря ей он уже сравнительно легко переносил изгнание.
Странно, ему всегда нравились женщины с сильным, энергичным характером, и он не думал, что это изнеженное, кроткое существо, как бы не имеющее своей воли, так подчинит его себе — вплоть до того, что ради Матильды он откажется от многих своих привычек. Вся его озлобленность смягчалась в ее присутствии. Он долго не подозревал, каких усилий стоило Матильде уговорить мужа принимать Вагнера по-прежнему. Более того, она просила облегчить жизнь Рихарда — ему так тяжело живется в его квартире: какие-то певцы, флейтисты постоянно упражняются за стеной, он не может из-за этого сочинять. Как бы избавить его от беспокойства?
Ей пришла в голову мысль: предложить Вагнеру убежище — небольшой домик, выстроенный вблизи их виллы. Там он мог спокойно работать.
— Я ничего от тебя не скрываю, — говорила Матильда мужу, — этот человек много значит для меня. Но нашему очагу не угрожает опасность. Я никогда не оставлю тебя и никогда не огорчу. Ты это знаешь, не правда ли?
— Знаю.
— Ну вот, благодарю тебя. Пусть он переносит изгнание не терзаясь.
В конце концов Отто согласился и сдержал слово. Вагнер переехал в «убежище», не сомневаясь в расположении хозяев.
И, так как не могло быть речи о том, чтобы им с Матильдой быть вместе, Вагнер подчинился этому. Все же она была здесь, близко, и он мог играть ей.
Матильда писала стихи. Они казались ему прекрасными, оттого что выражали его мысли. В подражание Новалису, она воспевала духов ночи, несущих людям утешение. И слово «Ночь» всюду писала с большой буквы. Вагнер сочинял музыку на эти слова. И в одной из песен Матильды — их было пять — впервые зазвучал напев «Тристана».
В «убежище» легко работалось. «Золото Рейна» и «Валькирия» были уже закончены. В уединении, в тишине он начал «Зигфрида»[156].
Но если Отто в заботах о жене проявил благородную деликатность, то этого нельзя было сказать о Минне. Она повела себя недостойно: оскорбила чету Везендонков и Вагнера, «излила душу». Все это обошлось ей очень дорого: их пути с Вагнером отныне навсегда разошлись.
Теперь уже нельзя было оставаться в «убежище». Вагнер переехал в Венецию. Опять бездомный! Снова проклятый! «Голландец» несется по волнам. И теперь уже он совершенно один, без друзей, лишенный всего, что было ему дорого, истерзанный разлукой.
Он писал Матильде отчаянные письма. Она отвечала: «Мы не имеем права жаловаться на одиночество: у меня есть семья, которой я нужна, у вас есть творчество, которое нужно всему миру».
Он пробовал продолжать «Кольцо Нибелунга». Но тут он оставил Зигфрида и пошел по дороге Тристана.
Прежде всего он смертельно устал. За четыре года — три больших оперы и много статей, и много мрачных дум, тяжелых огорчений. В одной из книг по философии, которую еще в Цюрихе дал ему Гервег, говорилось, что смерть прекрасна, как сон. Покой, отречение от всех желаний доставляет высшее блаженство. Ни о чем не думать, ничего не знать, ничего не хотеть и не чувствовать. Эта мысль вначале показалась Вагнеру заманчивой. Она могла бы утешить и Тристана и других, кто слишком сильно страдает. Но сам Вагнер не был создан для бездействия. И «ничего не чувствовать» он также не мог. Он принялся за работу с намерением описать эту жажду покоя, воспеть отречение от жизни. Но получилось совсем не так, как он задумал.
5
Уже было совсем поздно, когда Вагнер сложил последние листы партитуры и вновь задумался — теперь уже над тем, как примет его оперу молодежь.
Нет, Тристан не был слабой натурой, как думала эта остроумная девочка, дочь Листа. Со злой иронией она сказала, что Тристану надо решиться на что-нибудь одно: либо умереть, либо остаться жить и быть счастливым. А то он в продолжение целой оперы стремится исчезнуть и продолжает жаловаться! Очень жаль бедную Изольду, вовлеченную в эту игру со смертью.
— Мне больно видеть, как слабые люди порабощают сильных, — сказала Козима, — а ведь это бывает, и нередко!
— А что бы ты сделала на ее месте? — полушутя спросил Бюлов.
— Я не дала бы ему умереть! — решительно сказала Козима.
— Если бы это от тебя зависело!
— Неужели от нас так мало зависит?
Вагнер снова внимательно посмотрел на Козиму. Когда он шесть лет назад видел Козиму у Листа, она показалась ему такой же застенчивой, как и ее старшая сестра, хорошенькая Бландина. Теперь она окончательно избавилась от своей застенчивости, спорила смело и резко.
Но она была неправа. Тристан обладал сильным характером: но ведь у сильных людей заблуждения держатся упорнее, чем у слабых. Слабый легко даст себя уговорить, легко откажется от своих убеждений и назовет их ошибками, еще не успев осознать это. А Тристан не сворачивает с пути.
Он зовет смерть не потому, что в нем мало жизненных сил, а потому, что у него их избыток. Он слишком много требует от жизни. А раз она не может принести ему полного счастья — такого, в котором сочетаются любовь и долг, он отрекается от счастья и от самой жизни. И, принимая то неизбежное, на что он сам решился, Тристан не обнаруживает смятения, не колеблется. В чем же слабость?
Через много лет, вспоминая Венецию пятидесятых годов и свою «Тристанову дорогу», Вагнер приходил к мысли, что в его опере много противоречий. Язычник, способный послать женщине отрубленную голову ее жениха, вряд ли мог быть таким развитым, душевно тонким, как герой «Тристана и Изольды». Да и этот призыв к небытию, эта пессимистическая философия девятнадцатого века — мог ли средневековый воин проникнуться ею? В ту пору, когда опера создавалась, эти мысли не тревожили Вагнера. В романе, например, это бросилось бы в глаза. Но то, что невозможно в книге, оказалось оправданным в опере. В музыке возможны любые чудеса. При изысканном, изощренном языке оперы, который и для середины девятнадцатого века был слишком новым и смелым, Тристан оставался первобытно цельной натурой, а его эпоха — до конца выдержанной.
И отчаяние Вагнера отступило. Его дух мужал от одной сцены к другой, и, когда опера пришла к концу, он почувствовал себя здоровым и крепким, словно вся кровь молодого Тристана перелилась в его жилы. Раз творчество не покинуло его, он мог удвоить, удесятерить свои требования к жизни. Ибо это были прежде всего требования к себе самому.
Симфоническая опера, опера-симфония — так он назвал бы ее. Мотивы печали, восторга, ожидания счастья, утраты — сколько бы их ни перечислять, на человеческом языке нет определений для всех оттенков чувств, которыми располагает музыка. Вступление к опере и сцена смерти Изольды гигантской аркой обрамляли величественное здание. И, хоть на фортепиано нельзя было передать все изменения оркестра — может быть, и Листу это не удалось бы, — но молодые гости, которым Вагнер играл отрывки из оперы, были потрясены. Что бы ни говорили Козима и Бюлов, видно было, что музыка их покорила, да и сама идея оперы не оставила их равнодушными. И это хорошо, что они пришли. Бюлов — знаток, его мнение ценно. А жена Ганса как бы олицетворяет ту пылкую, непосредственную молодежь, для которой, собственно, и написан «Тристан».
Бюлов восхищался откровениями мастера, а Козима узнавала повесть о любви, недоступной ей. Да, это бывает, и вот как об этом рассказано.
Она была молода и несчастлива — вот что она сознавала. Но, если когда-нибудь голос жизни позовет ее, будет ли она достойна этого зова?
Позднее в гостинице она стояла у окна, всматриваясь в темную даль.
— Тебе не спится, — сказал Бюлов.
— Тебе — также.
— Да, это чертовски трудная опера. Невероятная инструментовка. И эта непрерывная изменчивая мелодия.
— Ты уже воображаешь себя за дирижерским пультом, — сказала Козима.
— Да, — ответил он просто. — По всей вероятности, я и буду дирижировать на премьере, если она состоится.
— Я часто спрашиваю себя, — вновь начала Козима, — для чего существует искусство?
— Как это?
— Ну да, зачем? Для чего?
— Не «для чего», а «почему»! Это насущная потребность человечества.
«Сказал и успокоился», — подумала Козима.
— Странный вопрос в устах женщины, которая выросла в артистической семье, — с некоторым опозданием заметил Бюлов.
— У отпрысков таких семейств чаще всего возникают сомнения.
— Искусство помогает нам лучше разобраться в жизни… так же как и наука, только иным, своим способом.
Ответ Бюлова немного противоречил его прежним словам, и это указывало, что он совсем не «успокоился», а хотел помочь Козиме в ее сомнениях.